|
Застегнув ремешки и пристроив неуклюжее приспособление на лице, Брайар повесила пальто на крючок, вооружилась гаечным ключом — длинным, в половину руки, — и прошла в главный цех, где ей предстояло до самого вечера двигать с места на место пышущие жаром котлы.
Десять часов спустя она сняла перчатки, стянула очки и вернула все на полку.
За дверью по-прежнему моросило, и неудивительно. Брайар потуже затянула на подбородке завязки шляпы — большой, с круглыми полями. Не хватало еще, чтобы по милости дождя в волосах выцвели рыжие пряди; лучше им оставаться черными. Поплотнее запахнув пальто на груди и спрятав руки в карманы, она зашагала домой.
Обратная дорога представляла собой чуть ли не сплошной подъем, зато ветер бил прямо в спину, шквалом налетая с океана и разбиваясь о крыши на задворках старого города. Сам путь был хоть и неблизким, но хорошо знакомым, и Брайар не обращала на стихию особого внимания. Она так привыкла к непогоде, что та казалась не более чем фоновой музыкой — неприятной, но и не назойливой, разве что временами по пальцам ног разливалось онемение, и приходилось хорошенько притопнуть, чтобы вернуть в них жизнь.
Когда она дошла до дому, только-только начало темнеть.
Еще немного, и у нее закружилась бы голова от радости. Зимой ей редко случалось возвращаться до того, как небосклон наливался чернотой, — и до чего же удивительно было взбираться по перекошенным каменным ступеням, когда среди туч еще проглядывали розовые жилки!
Невелика победа — и все же ее хотелось отпраздновать.
Только сперва, подумала Брайар, нужно извиниться перед Иезекиилем. Усадить его рядышком и поговорить — лишь бы выслушал до конца. Если уж на то пошло, можно рассказать ему кое-какие подробности. Не все, само собой.
Самого худшего ему неоткуда было знать, даже если он и считал иначе. Брайар представляла, какие слухи бродят по городу. Ей и самой приходилось с ними сталкиваться, десятки раз отвечая на расспросы десятков полицейских, репортеров и взбешенных потерпевших.
Дело ясное, слышал их и Зик. Его терзали ими в школе, еще когда он был малышом и давал волю слезам. Однажды — тогда мальчик едва доставал ей до пояса — он поинтересовался, а правда ли все это. Неужели это папа сделал ту ужасную машину, из-за которой город оказался разрушен и местами ушел под землю? Неужели Гниль началась из-за него?
— Да, — пришлось ей сказать в тот день. — Да, так все и произошло, но я не знаю почему. Он никогда мне не говорил. Пожалуйста, не спрашивай меня больше о таких вещах.
И он действительно перестал спрашивать, хотя временами Брайар и жалела об этом. Если бы мальчик спросил, она бы, возможно, придумала для него какую-нибудь хорошую… замечательную историю. Ведь не сводилось же все к страху и отчуждению… Некогда она искренне любила своего мужа — и не без причин. Кое-какие из них не спишешь на девичье легкомыслие, и не в одних деньгах дело.
(О, она знала, что он богат… и в каком-то смысле, наверное, деньги помогали ей оставаться легкомысленной. Но решающей роли они не играли. Никогда.)
Можно рассказать Зику о тайком даримых цветах, о записках, начертанных почти что волшебными чернилами, которые сами собой начинали мерцать, вспыхивали и исчезали без следа. А еще были всякие милые штучки и очаровательные игрушки. Однажды Левитикус сделал для нее брошку, которая со стороны казалась обычной пуговицей, но стоило повернуть филигранный ободок, как миниатюрный механизм внутри начинал выводить изысканную мелодию.
Если бы Зик хоть раз ее спросил, она бы поделилась с ним парой-тройкой историй об этом человеке и тот не выглядел бы уже таким чудовищем.
И все же, подумалось ей, глупо было ждать, пока мальчик сам не спросит. Все вдруг стало очевидней некуда: надо было просто рассказать ему. Пускай бы бедный мальчик знал, что выпадали на их долю и хорошие деньки и что у нее имелись весомые причины — по крайней мере так ей казалось в то время, — чтобы сбежать от строгого, холодного отца под венец с каким-то там ученым, хотя ей тогда набежало едва ли больше лет, чем теперь ее сыну. |