Изменить размер шрифта - +

Единственной приметой крестьянства, звеном, связывающим с прошлым, знаком былой принадлежности служила здесь только всякая бессловесная живность: куры, гуси, утки, поросята, реже — рогатый скот. Ненадежная жизнь пока заставляла сычевцев цепляться за это вынужденное в хозяйстве подспорье. Но присутствие этой извечной живности в зыбком, ставшем случайным быту сообщало окружающему тлену лишь еще большую пронзительность.

К нашим дням утлые лодчонки ее крытых соломой и толем пятистенников плыли без руля и без ветрил по мутным водам российского безвременья, не вспоминая о прошлом и не загадывая вперед, вне берегов и надежды, с пьяной поволокой в глазах и с ожесточением в сердце, и никто в ней, ни один человек, ни одно живое существо не смогли бы ответить сейчас:

Куда и зачем?

 

3

— Трогай. — Подсаживаясь в телегу, отец даже не повернул головы в сторону избы, лишь повел слезящимся бельмом куда-то поверх сына. — Чего рассусоливать-то. Глаза б мои не глядели!

Федор чуял, догадывался, что першит у папаньки за пазухой, только виду подать не хочет, самохинский фасон держит, потачки себе не дает, и оттого это краткое прощание с родным домом показалось ему еще горше. «Сидеть бы нам здесь, никуда не двигаться, — внезапно ожесточаясь, тронул он с места, — и куда только нас несет!»

Всю жизнь, сколько Федор помнил себя, он рвался отсюда куда глаза глядят, лишь бы прочь из этой тмутаракани, этой кричащей скудости и беспробудно матерного пьянства. Именно поэтому бросил когда-то школу и ушел в ремесленное училище, потом добровольно подался на фронт, но куда бы ни забрасывала его судьба, он неизменно возвращался туда, к этому щемящему в своей зябкости простору, к запахам прелой соломы и навоза на снегу, к печному дыму по утрам. Долгими ночами на чужбине снилась ему косьба над желтой водой сычевской речонки, скромные посиделки за околицей, бесконечные зимние вечера на теплой печи, и, просыпаясь среди тьмы, он исходил одновременно горьким и сладостным томлением.

И теперь, подаваясь в дальние края, к черту на кулички, на Курилы, до которых и расстояния невозможно казалось вообразить, Федор уверен был, что пройдет не так много времени и его опять потянет сюда, и он, проклиная тот день, в который родился, все же вернется.

Решение вновь попытать счастья на стороне пришло к нему сразу, едва он прочитал объявление о вербовке. Как всегда, «Оргнабор» сулил золотые горы впоследствии, а к посулам присовокуплял увесистые подъемные. К тому времени он только что демобилизовался и долго ходил без дела, подыскивая место поосновательнее и вернее. На фронте Федор и шоферил, и на радиста выучился, а потому дешево ему продаваться не светило.

Вербовщик, вскользь просмотрев его бумаги, даже вопросов не задавал, кивнул только:

— Давай на медкомиссию и — оформляйся…

Поднялись всей семьей: отца, мать и престарелую бабку ему в порядке исключения (уж больно, видно, вербовщику специалист показался) оформили как иждивенцев. Мать было заартачилась, куда, мол, нас понесет от своего дома да от скудного, но постоянного куска, но скорый на расправу отец быстро урезонил ее, а бабке было все равно — лежать или двигаться, — даже вроде и повеселела от предстоящей дороги, и они, наконец, собрались.

Их провожала слякотная весна, все в ней теряло сколько-нибудь четкие очертания, все тонуло в подернутой хрупким ледком промозглости, и оттого расставание было особенно муторным. В этой моросящей слякоти даже телега казалась лишь лодкой, плывущей в саму неизвестность.

На повороте к Узловску Федор не выдержал, обернулся и вдруг почувствовал, что задыхается: сердце его, казалось, подкатило к самому горлу, и наподобие раскаленного угля, выжигало его изнутри: «Господи, вернусь ли?»

В Узловске Федор сдал взятую напрокат лошадь в коммунхоз, устроил стариков на постой и подался в первую попавшуюся забегаловку, где в компании местных алкашей набрался до зеленых чертиков.

Быстрый переход