В палатке оказалось столько дефектов, что ее вообще нельзя было расставить как «полудатскую» (под этой маркой я ее получил). Можно было только использовать полотнище для постановки немудрящей двухскатной крыши, без каких бы то ни было претензий на простор, и удобство.
– Вы отлично знаете, что я не люблю валять дурака.
Отпустив этот комплимент, он запел «Рамону» и отправился в Бугрино, в гости к агенту.
Зато теперь я не без злорадства поглядывал на Блувштейна, делавшего неловкие попытки поставить рядом с нами свою палатку, в которой он любезно предложил кров увязавшейся за экспедицией бугринской фельдшерице. Думаю, что Блувштейн так и не смог бы осуществить своего гостеприимства, если бы на помощь к нему не пришел Черепанов.
Через полчаса наш маленький лагерь был установлен, и все забрались в свои палатки.
Так как в добавление ко всем блестящим качествам палатки «Турист» у нее еще не сходятся с нужным запaхом полотнища входа, то промозглый ночной туман загоняется холодным ветерком до ее самого дальнего угла.
Я пытаюсь спать в малице, но это совершенно невозможно. Узкий воротник душит. Ветер дует под широкий подол, стынут ноги. Приходится перевернуть малицу воротом вниз и натянуть ее на себя, засунув ноги в рукава. Так много лучше, только переворачиваться с боку на бок неудобно и очень уж холодно верхней части туловища.
Проспав немного больше часа, я вылез из палатки.
Всю долину заполняет сизая муть тумана. Промозглый холод пробирает до костей.
Рядом на бугорке возвышается темный силуэт чума. Из вершины его конуса выбивается блеклое облачко дыма. Значит, не спят.
Вокруг чума в неописуемом беспорядке разбросаны нарты привезших нас самоедов. Около нарт брошена неприбранной сбруя.
Используя нарты, как крышу, набились под них тесными клубками собаки.
Царит мертвая тишина. Серая, глухая. Такой тишины не бывает нигде – ни в городе, ни в лесу, ни в поле, ни в море. Только в тундре.
Абсолютное молчание. Ухо не улавливает ни одного звука, кроме стука собственного сердца.
Оттого, что царит унылая мгла, в которой неуверенные силуэты чума и нарт расплываются серыми призраками, делается еще холодней.
Подхожу к чуму. Едва слышны голоса. Поднимаю засаленный край черного от копоти и грязи трехугольного полога из оленьей шкуры. Глаз упирается в тень, окружающую красное пятно костра. В нос шибануло дымом. Через минуту дым начинает немилосердно есть глаза.
Я торопливо озираюсь. По стенке, едва освещенные отблеском костра, сидят самоеды. Здесь все наши ямщики. Сидящие у входа подвигаются и очищают мне место. Сажусь по-турецки на хоба, мысленно подсчитывая количество вшей, которых мне придется вылавливать по возвращении домой.
В чуме дымно и смрадно. Из-за спин сидящих самоедов выглядывают рожицы детей. Нет-нет из-под локтя кого-нибудь из сидящих высунется собачья морда. Безжалостным пинком ее возвращают назад.
В дальнем конце, в темноте, которую с непривычки едва одолевает глаз, видны две хабинэ. Они вынимают из котла, только-что снятого с тагана, вареное мясо. Руками, редко пуская в ход нож, они делят мясо на небольшие куски и раскладывают в несколько плошек.
Самоеды едят мясо после чая. Пока они еще цедят чай, звучно потягивая его губами из чашек.
Хабинэ вышла на свет и берет первую свободную чашку. Пальцем она выбрасывает приставшие чаинки, вытирает их о полу малицы. Проворно действующий палец хабинэ ярко освещен. Он до такой степени грязен и покрыт салом, что у меня появляется во рту ощущение, как перед морской болезнью.
Чтобы придать чашке окончательный блеск, хабинэ сочно плюет в нее и растирает плевок засаленным рукавом малицы. Вдруг меня осеняет мысль: да ведь эта чашка очищается для меня!
Я не ошибся. Хозяин наливает в чашку горячего чая и с куском сахара протягивает ее мне. |