Призвал к себе хозяина нашего, велел на пароход собираться. А нам перепись сделал и дал всем пастухам так, чтобы у каждого было по сту оленей. А что осталось, – «будут, – сказал, – олени казенные. А вы, пастухи, за казенными оленями глядеть должны».
Приехал этот начальник на другой год, агента привез, Госторг на острову сделал. И стали мы пастухами Госторга. Я – пастух и сыны мои пастухи. В четыре сотни стадо теперь у меня.
Жить стало легче. Есть олени – мясо есть, постели есть, одежда есть, емдать можно. Много оленей нужно самоеду. Чем больше, тем лучше.
А только понять ничего невозможно теперь. Пришел на Холгол большевик и дал оленей. На ноги, можно сказать, поставил самоеда. Ну, а нынче, как стадо прибавилось, опять неладно. Много у вас, говорит, оленей стало, богатеями стали. «Кулак» называет нас большевик.
А скажи мне, парень, разве не лучше самоеду, если много оленей? А начальник от большевика хочет оленей назад отбирать и беднякам, у которых мало оленей, мой приплод отдавать. Скажи-ка, парень, разве так можно?
Старик умолк. Вопросительно обвел своими маленькими глазками круг слушателей и бросил что-то по-самоедски.
Сразу весь чум загудел. Хабинэ подбросила охапку свежего хвороста под чайник, и яркие языки пламени потянулись к верхнему отверстию чума.
Я собирался ответить на вопрос старика. У меня не укладывалось в мозгу его сомнение в правоте людей, поставивших его на ноги за счет хозяина-богача и собиравшихся ограничить его теперь, чтобы помочь бедующему соседу.
Но мне не удалось заговорить. Ко мне повернулся хозяин чума.
– Ты, парень, гость моя. Желаешь ли, нет ли самоетька варко слыхать?
– Очень желаю.
– Винукан будет сказывать. Он знает старая варко.
При этих словах хозяина в середину круга выдвинулась массивная фигура черного как смоль самоеда с суровым, точно вырубленным из камня лицом. Большой горбатый нос и узкое лицо делали его мало похожим на самоеда; передо мной невольно воскресли образы куперовских индейцев. Это был Винукан.
Я не сразу узнал в нем шамана, который давеча приезжал к нам в Бугрино за кумкой.
Ко мне подсел маленький, пожилой самоед, с торчащими как у моржа русыми усами – Николай Летков. Он сравнительно чисто говорил по-русски. С конфиденциальным видом он мне шепнул:
– Я тебе по-русски сказывать стану, что Винукан будет напевать.
Я вынул блокнот и карандаш. Летков заправил в нос основательную щепотку нюхательного табаку. Через минуту он с наслаждением выжал из носу пальцами слизь и вытер пальцы о малицу.
Винукан уставился в костер широко открытыми глазами и, набрав полную грудь воздуха, загнусил нараспев непонятные мне слова.
Летков шепотком на ухо переводил мне их.
Вот что пел Винукан [Записав сказку, спетую Винуканом, я обратил внимание на то, что содержание ее мне почему-то знакомо. Позже, вернувшись из экспедиции, я проверил себя. Действительно, сказка Винукана была почти точным пересказом той записи, что давал мне читать Л. Н. Гейденрейх в Архангельске. Л. Н. сделал ее много раньше в Канинской тундре на материке. По записи Гейденрейха я и исправил свой текст, так как в переводе Леткова многое из спетого Винуканом было для меня непонятно. Авт].
«За длинным хребтом высоких холмов, где в долгую зимнюю ночь голубой волк со сверкающей черными искрами спиной, уставившись на полный диск луны, поет свою жуткую песнь, есть долина. В этой долине растет ягель, он высок и мягок, как шерсть полярного медведя, царя всех медведей и господина белых пустынь.
Среди этого ягеля, точно на ковре, сшитом из постелей зимних хоров, стоят чумы.
Это чумы самоедских богатырей. Их род никогда не знал счета своим стадам и богатствам.
Легкие санки, покрытые андером, незапятнанным как зимняя льдинка, с белой как снег четверкой в упряжке, точно куропатка с гнезда, сорвались от одного из чумов и понеслись в снежную даль. |