Короче, он Пашу на Юлю повесит, зуб даю, повесит. Скажет братве, что по слезной ее просьбе убил его ты. Она его к тебе заманила, а ты убил. Свидетели, поверь, найдутся. Та же уборщица Рая хотя бы. И тогда я, тебе, дорогой Евгений Александрович, не завидую. Они на краю света тебя найдут. И по капельке всю кровь выпустят. Из тебя, из Юлии, из твоего сына, из твоей доченьки и мамочки, а также из всех твоих домашних тараканов. После всего этого ты расколешься, и все про меня и себя расскажешь.
– А почему ты тогда со мной канителишься? Мог бы давно меня вечерком на улице подстрелить. Или, что совсем хорошо, инсценировать что-нибудь популярное и убить нас обоих?
– Что-нибудь популярное? Типа твоей ссоры с ней, любовницей? С ее убийством зазубренным кухонным ножом и последующим твоим ностальгическим самоубийством через повешение на батарее парового отопления? Мог, конечно. Но в награду за устранение Остроградской меня убили бы. Ликвидаторы таких известных людей, как она, продолжительностью жизни не отличаются, ты это хорошо знаешь. А если бы я убил тебя одного, то мне все равно пришлось бы продолжать работу с Юлией. И потому я решил на вашу с ней сторону переметнуться. Это единственный для меня шанс и рыбку съесть и на не сесть. Вы же – гуманисты, вы на всякий случай или просто так не замочите.
– Это точно, – скривился Смирнов.
– Ну так что ты выбираешь? Смерть Бориса Михайловича, или свою смерть и смерть своих близких?
Смирнов представил свою мать зарезанной. Замученного сына. Дочь, убитую ударом тяжелого ботинка. И с ненавистью посмотрел на Стылого.
Тот напомнил ему кобру, ушедшую на заслуженный отдых в расцвете сил.
– Послушай, а ты и в самом деле работал в органах? – спросил он, спросил, чтобы хоть на минуту вырвать из сознания жуткие картины, навеянные собеседником.
– Майор в отставке, – хмыкнул Шура. – И учился, между прочим, не в Минске, а в Москве.
– В КГБ бывают отставники?
– Бывают. Выперли меня в девяносто первом, сразу после августовских событий.
Жуткие картины – убитые сын, дочь, мать – не покидали сознания Смирнова.
– Я могу навести справки, – продолжал он изгонять их. – У меня есть на Лубянке один человек...
– Якушкин Иван Карлович, полковник?
– Откуда ты знаешь!?
– Ты Юлии о нем говорил... А у нас в фирме святое правило – раз в неделю каждый сотрудник должен исповедоваться в СБ. С кем был, с кем жил, что узнал и так далее.
– И Юлия исповедовалась?
– Естественно. И данные твои паспортные у нас есть. И еще на пять тысяч человек. Перед сбором подписей на выдвижение кандидатур Борис Михайлович дарит их своим друзьям. Так что ты раз пять голосовал за политических уголовников и проходимцев.
– Замечательно... – протянул Смирнов, игнорировавший свободное волеизъявление после известного выступления Ельцина в сенате США. – Значит, ты на нашей с Юлией стороне...
– Да. И если мы втроем хотим выжить, мы должны сразиться с устоями нашего государства, с его костяком, с его скелетом в виде организованной преступности и Бориса Михайловича как ее неотъемлемой части.
Стылый, пытаясь добраться до сердца Смирнова, экспериментировал со стилями речи.
Евгений Александрович представил себя, сражающимся со скелетом своего государства. Его чуть не передернуло.
– Предпочитаю бороться с мельницами... – сказал он. Помолчав с минуту, проговорил задумчиво:
– Значит, ты предлагаешь мне убить Бориса Михайловича...
– А что? Его уход на тот свет решил бы все проблемы. Юлины, мои и твои.
– Ну-ну. |