— Нет, — говорит Эдита, у которой от обилия предметов искусства слегка закружилась голова, — мы лучше погуляем.
И они гуляют. Они идут мимо облупившихся заборов с очень красивыми пятнами плесени, мимо чугунных оград, мимо пустых покосившихся скамеек. Они идут по бульвару, где у ворот пустых санаториев плывут желтые мутные фонари. Они идут вдоль трамвайной колеи, и их не обгоняет ни один трамвай. Мимо задернутых штор в окнах первых этажей, за которыми светятся телевизоры, и своя жизнь длится, и сидят за столом гости и хозяева. Они идут мимо дома, где раньше была мастерская художника Осика Островского, и мимо подвала, где раньше была мастерская художника Люсика Дульфана. С моря наплывают все новые волны тумана, и гудит ревун, и брусчатка под ногами отражает рассеянный свет уличных фонарей. Не существует на свете никакого Нью-Йорка и никакой Австралии — и никогда не было, а люди просто деваются куда-то, растворяются в тягучем тумане.
* * *
— Как вам не стыдно, Лена! — говорит профессор Урицкий. — Вы же знаете, как я жду электронной почты. Куда вы ее дели?
— Я все отнесла к вам на кафедру, — объясняет Ленка. Вчера она засиделась у Сонечки Чеховой, и голова у нее слегка трещит. — Три дня назад.
— На кафедре у нас уже неделю никого нет. Может, лаборантка случайно забежала. А вы дали ей такой ценный материал, вместо того чтобы передать его лично мне в руки. Я в деканат буду жаловаться.
— Да что вы, профессор, — любезно говорит доцент Нарбут. — Ну при чем тут она! Это я ей велел. Занеси, говорю, на кафедру, профессор там волнуется, что его мальчик в Бостоне двух слов связать не может. Она и побежала.
— Причем тут мальчик? — говорит профессор Урицкий смущенно. — Это деловая переписка. Ну, пойду узнаю, может, лаборантка пришла.
— Неглупый все-таки мужик был этот Макиавелли, — говорит преподаватель Нарбут, обращаясь уже к Ленке. — Может, сходишь со мной в деканат? И чего он пугает, там сплошь мои люди сидят…
* * *
— Скажите, это под гжель? — спрашивает Августа, глядя на синие с белым глазированные колокольчики.
— Это надгжель, — высокомерно отвечает художница. — Уникальное изделие. Только в Штаты у меня несколько тысяч ушло.
— Может, поищем что-то без древнерусской символики, — сомневается Августа. Они проходят дальше. Мимо прислоненных к парапету картин, изображающих почему-то отдельные части тела, и мимо прислоненных к мокрому платану чудовищных морских пейзажей.
— Ничего я тут не вижу, ну ничего! — драматическим шепотом говорит Августа.
— Да ладно, — отвечает Ленка. — Может, пойдем кофе выпьем?
Голова кружится от всех этих разноцветных полотен, с которых глядят лица без глаз или глаза без лиц. Гораздо приятнее смотреть в перспективу, на серый мерцающий порт, на маяк, где работает один Ленкин знакомый поэт (меряет температуру воздуха) и один знакомый философ (меряет температуру воды). Белый теплоход медленно отваливает от причала.
— На Хайфу пошел, — объясняет Августа. — Я на Пасху хочу. В Иерусалим. Там, знаешь, есть такая церковь, и раз в году — как раз на Пасху — у священника в руке сама собой свеча зажигается. Я по телевизору видела.
— Что вдруг? — рассеянно спрашивает Ленка.
— Ну, они все, конечно, говорят, что это чудо, — с превосходством в голосе объясняет Августа. — Что Бог раз в году снисходит и насылает небесный огонь. Ну, это вряд ли. Всему должно быть свое научное объяснение. |