Будьте любезны записать имя и адрес этого джентльмена, потому что я не угадываю, о ком идет речь, хотя в вашей отрасли юриспруденции джентльменов, отвечающих описанию, раз два и обчелся.
У другого джентльмена вырывается короткий безрадостный смешок. Он вынимает записную книжку, пишет «Мартин Фортисквинс, эскв., Голден-Сквер, 27», вырывает листок и протягивает собеседнику.
Справедливость берет бумажку и, не глядя на нее, бросает:
— Если вы мне понадобитесь, я свяжусь с вами тем же способом. — Тянет руку назад, в темный угол, и осторожно дергает за шнурок колокольчика.
Закон, не отрывая взгляда от предмета на столе, поднимается на ноги. Заметив это, Справедливость небрежно подталкивает к нему этот предмет, и Закон сует его в карман. Когда дверь открывается и входит тот же клерк, Закон неуверенно протягивает хозяину руку. Тот, однако, словно бы не замечает его руки, и Закон поспешно прячет ее в карман. Клерк провожает его к двери, возвращает шляпу, пальто и перчатки — еще мгновение, и Закон вновь оказывается на Керситор-стрит. Он припускает быстрым шагом, нервно оглядываясь. Обогнув угол, другой, третий, он углубляется в уютную подворотню и вынимает из кармана пакет. Тщательно считает, пересчитывает и вновь, не так быстро, пускается в путь.
Глава 2
Наш дом, сад, деревня и одна-две мили прилегающей местности — таков был мой мир, ибо ничего другого я не знал, пока тем летом, в Хафеме, мне не открылся мир другой, новый. И теперь, когда я ищу, с чем сравнить предприятие, в которое пустился, мне вспоминается то лето, солнечный день; я, еще не подозревая, что скоро придется уехать, улизнул в тот раз из длительного и тягостного домашнего заточения и растянулся на берегу реки, которая текла через Мортсейский лес к запретным северным землям; радовала меня не столько сама свобода, как то, что она была мною украдена.
Позабыв и о том, почему убежал, и об утекавших драгоценных минутах, я как завороженный всматривался в прозрачные глубины. Я наблюдал там странных созданий, которые так быстро мелькали у меня перед глазами, что готов был принять их за тени, игру солнечного света в толще воды, в водорослях и на рябом, усеянном галькой дне — стоило повернуть голову, и они пропадали. Желая получше их рассмотреть, я ковырял водоросли и гальку палочкой, но поднимал только темное облако, которое затуманивало всю картину. Нужное воспоминание, как мне кажется, похоже на этот прозрачный ручеек, но я решил все же порыться в памяти. Возвращаясь мыслями в самое начало, я вспоминаю только солнце, теплый ветерок и сад. В самую раннюю пору, когда граница мира пролегала по крайним домикам Деревни, мне не видится ни темноты, ни теней, ни хмурого неба.
Быть может, дело в том, что в раннем — самом счастливом — возрасте мы замечаем только тепло, свет и солнце, часы же холода и темноты протекают как сон без сновидений и не откладываются в памяти. Или, возможно, от младенческого сна нас пробуждает именно первое касание холода или темноты.
Первое воспоминание, отчетливо отделенное от прошлого, это конец ясного, солнечного дня, когда удлиняются тени. Наигравшись досыта, я качался на воротах, по ту сторону которых шла вдоль сада дорожка. Мы находились на лужайке с задней стороны дома, ниже располагались террасами еще лужайки, их перерезала гравиевая тропа, местами сменявшаяся ступенями, все это было обнесено высокой стеной из красного кирпича, к ней лепились шпалеры абрикосовых деревьев. На террасах росли орех и шелковица, под покровительственной сенью их тонких длинных ветвей лежали круглые клумбы, на одной из них, ниже, в отдалении, как раз трудился мистер Пимлотт. |