Нежно и печально он посетил вновь холмы и долины знакомого пейзажа, его конечности скользили боком по сладкому изобилию с удивительно твердыми кончиками, пальцы тонули в складках влажной раны, где открывался ход в болотистую пещеру, а там расцветали, как фиалки в темноте, тихие стоны. Тянуло сыростью, а иногда и фекальным душком. Потеряв дорогу, Ланарк лежал на спине, ощущая, что он тоже пейзаж, плоский и скучный пейзаж, окружающий башню, которая тянется к хмурому, низкому небу. В темноте наверху какие-то люди то слезали с его башни, то взбирались на нее и раскачивались, ритмично вздыхая и вскрикивая. Он надеялся, что они получают удовольствие, и, радуясь их обществу, не скупился на поцелуи и ласки, чтобы это доказать; потом все перевернулось, он сделался хмурым, низким небом и вжимал свою башню в простертую внизу землю, но в нем росло ощущение неудачи, так как он знал, что башня может стоять часами, но до выстрела дело не дойдет. Кто-то прошептал:
— Не хочешь ли отдать себя?
— Не могу. Половина моей силы заблокирована страхом и ненавистью.
— Почему?
— Не помню.
— Как бы ты хотел это показать?
— Я хотел бы… Не могу сказать. Тебе станет противно.
— Признайся нам.
— Я бы хотел… Не расскажу. Ты станешь смеяться.
— Рискни.
— Я хотел бы, чтобы ты ненавидела меня и боялась, но не могла убежать. Чтоб была пленницей в путах, чтобы беспомощно ждала взмаха моей плетки, прикосновения раскаленного клейма. А когда ужас достигнет кульминации, в тебя входит не орудие пытки — вхожу я, нагой… ах! Тебя охватит… вос… торг. Тогда.
Земля и опора расплавились; окруженный визжащим желеобразным мясом, он пихал, кусал, хрюкал и стискивал, уподобясь плотоядному поросенку с пальцами. Позднее он, чувствуя себя опустошенным, вновь покоился на лоне доброты, нежно внедряясь в плавные расселины, покачиваясь и легонько скользя по глади, купаясь в мягкости. Он охватывал чью-то талию, пенис его ютился меж двух гладких холмиков, он был наполнен добрым нигде.
Он стоял по колено в холодном быстром ручейке, который с бульканьем катился по большим скругленным камням — черным, серым и пятнистым, желто-серым, как овес. Поднимая камни, он осторожно бросал их на берег, где, в ярде или двух выше по течению, Александр, лет десяти, очень загорелый, в красных трусах, строил из них плотину. Шею Ланарку напекло, ноги ломило от холода, спина и плечи болели — все указывало на то, что работа шла уже довольно долго. Он вытащил особенно большой и мокрый черный валун, швырнул его на вересковую подстилку, выбрался на берег и, тяжело дыша, растянулся рядом с камнем на спине. Он закрыт глаза, и картина глубокой голубизны сменилась теплым темно-красным цветом, проникавшим сквозь веки. Слышался плеск воды и стук камней. Александр сказал:
— Вода все равно просачивается.
— Заделай дыры мхом и галькой.
— Знаешь, я не верю в Бога, — произнес Александр.
Украдкой на него взглянув, Ланарк увидел, что он выдирает комья земли из берегового уступа.
— Разве? — спросил Ланарк.
— Бога нет. Мне сказал дедушка.
— Который? У всех есть по два.
— Тот, который воевал за Францию в первой войне. Дай мне побольше этого мха.
Не садясь, Ланарк набрал в обе ладони мох с влажной мшистой подушки поблизости, рванул и лениво кинул Александру. Тот сказал:
— Первая война была, наверное, самой интересной, даром что тогда не было Гитлера и атомной бомбы. По большей части она велась на одном и том же месте, и солдат было убито больше, чем во вторую войну.
— Войны интересны только тем, что показывают, какими мы бываем глупыми.
— Хоть сто раз это тверди, — добродушно отозвался Александр, — я все равно думаю по-своему. |