|
Каменев и Зиновьев, временные союзники Сталина в борьбе с троцкизмом, уже начали осторожно, но настойчиво критиковать «перегибы» в национальной политике. И если я не предприму ничего, то мои лучшие, самые толковые инженеры, которые сейчас симпатизировали будущей «ленинградской оппозиции», со временем могут уйти к ним, а сам я останусь с горсткой агитаторов, не способных отличить резистор от анода.
Терять этих людей я не мог: их необходимо было перетянуть на свою сторону. А для этого нужно было показать им, что я — за них; возглавить это глухое недовольство, направить его в правильное, конструктивное русло.
И я решил «поднять волну».
Осторожно, один на один, я обсудил эту щекотливую тему с самыми авторитетными студентами, с преподавателями, с молодыми инженерами на заводе.
— Товарищи, — говорил я. — Политика партии по развитию национальных культур — это, безусловно, правильно. Но посмотрите, во что это превращается на местах: это же бездумное, казенное бумагомарательство! Определенно, это перегиб, и мы, инженеры, техническая интеллигенция, должны помочь партии исправить его! Давайте соберем подписи под коллективным письмом в ЦК. Но не с требованием отменить коренизацию, нет: с предложением сделать ее более гибкой, более разумной.
Моя идея была проста. Весь союзный документооборот, вся техническая и научная документация должны вестись на одном, понятном всем, языке — на русском. Это язык науки, язык производства, язык нашей многонациональной Красной Армии. А местное делопроизводство… пусть оно ведется так, как удобно «на местах». Если в селе все говорят по-украински — пусть пишут на «мове». А если в рабочем, русскоязычном Харькове удобнее по-русски — пусть будет по-русски. Или на двух языках. Главное — здравый смысл и польза для дела, а не формальное исполнение циркуляра.
Мое предложение нашло горячий отклик. Люди устали от этого бюрократического идиотизма. Сбор подписей начался. Мы действовали осторожно, но настойчиво. К началу двадцать шестого года под нашим письмом стояли уже сотни подписей — студентов, инженеров, преподавателей.
И вот, в одну из холодных январских ночей, я снова сел за стол. Впереди лежало два письма. Одно — короткая сопроводительная записка к собранным подписям, для ЦК КП (б)У. А второе, главное, — личное, подробное письмо товарищу Сталину. В нем я не только излагал наши предложения, но и тонко, между строк, давал понять, что «перегибы» в национальной политике создают почву для оппозиционных настроений, которыми умело пользуются враги партии.
Запечатывая конверт, я понимал, что делаю самый рискованный шаг в своей карьере. Я бросал вызов не просто местным чиновникам. Я бросал вызов одному из столпов тогдашней партийной идеологии.
Последствия могли быть самыми серьезными. Меня могли обвинить в великодержавном шовинизме, в оппортунизме, в попытке ревизии ленинской национальной политики.
Но я шел на этот риск сознательно. Может, получится устроить так, что проклятые ХИМАРСы никогда не появятся тут, под Харьковом, спустя девяносто семь лет? Да, на мою судьбу это послание может иметь самое негативное влияние.
Но оно стоит того.
Глава 21
Я судорожно сглотнул, пытаясь унять бешено колотящееся сердце, которое, казалось, вот-вот выпрыгнет из груди и заскачет по дощатому полу сталинского кабинета. Воспоминания схлынули, оставив после себя лишь чувство правильности своего выбора и ощущение фатализма.
Взгляд Хозяина был подобен рентгену, проникающему в самые потаенные уголки души, он видел меня насквозь, все мои страхи, все мои расчеты, всю мою мальчишескую браваду. Но отступать было поздно. Слишком поздно. Нужно было отвечать. И отвечать так, чтобы он поверил. Или, по крайней мере, счел меня не просто очередным оппозиционным «умником», а человеком, пусть и заблуждающимся, но искренне преданным делу партии. |