Изменить размер шрифта - +
Я еще раз пожал плечами и вернул Педелю утраченную было полноту восприятия.

Ужинали мы уже при люминаторах, и в маленькой гостиной Элефантуса было теплей и уютней, чем в нашем еще не обжитом и слишком светлом доме.

Я отведал вина, которое пил Элефантус, – оно оказалось чересчур сладким. Патери Пат не пил – да я и не видел никогда, чтобы он это делал. Сначала поговорили о погоде – в горах ожидалась основательная буря. Элефантуса и Патери Пата это беспокоило так, словно их домики не были прикрыты одеялом из теплого воздуха десятиметровой толщины. Потом как‑то нехотя разговор перешел на работу. Сана оживилась. Говорить было о чем, потому что пока у нас еще ничего не получалось. Патери Пат только что проанатомировал одну из обезьян, прибывших со мной. Он подозревал у нее возбужденное состояние биоквантовых сердечно‑мозговых связей, и теперь не мог себе простить, что не исследовал ее в состоянии квазианабиоза, а сразу поторопился вскрыть – это была первая обезьяна, погибшая после нашего прилета. Она уцепилась за грузовой мобиль и упала с высоты примерно трехсот метров. Я выразил свои соболезнования Патери Пату и уловил на себе его задумчивый взгляд – вероятно, он обдумывал, какие манипуляции проделать с моим телом, когда оно попадет к нему в руки. Я злорадно усмехнулся, потому что не сомневался в том, что намного переживу его – он был настолько осторожен, что рано или поздно это должно было плохо кончиться.

Потом мы поднялись и пошли в сад; Сана вышла с Патери Патом, с которым у нее был какой‑то давнишний, сугубо принципиальный и, в силу своей принципиальности, бесконечный спор.

Я подождал, пока они отойдут подальше, и быстро направился к Элефантусу. Он смотрел, как я подхожу, и длинные ресницы его вздрагивали при каждом моем шаге.

– Вам очень тяжело? – спросил он меня, словно в его силах было сделать так, чтобы мне стало легче.

– Нет. Не то. Я просто не могу понять: зачем это сделали?

Элефантус был уже в рабочем халате. Он засунул, руки в карманы и мелкими шажками двинулся по дорожке, глядя себе под ноги. Уже стемнело, и мне казалось, что он старательно перешагивает через тени.

– Видите ли, Рамон, мы получили информацию. Информацию настолько важную, что отказаться от нее, априорно заявить о ее ненужности мы не имели права. Разумеется, были ученые, которые предлагали законсервировать данные, принесенные «Овератором». Но человечество рано или поздно повторило бы этот эксперимент, поставив перед собой все тот же вопрос: нужно ли людям такое знание?

– Может быть, вы и правы, – сказал я, хотя он меня далеко еще не убедил, – Только люди, сами люди могут решить этот вопрос. Никакая машина сделать этого не смогла бы. И все‑таки я думаю, что сама постановка этого вопроса была негуманна.

Элефантус сделал какое‑то неуверенное движение головой – не то кивнул, не то покачал.

– Но если не сейчас, то через несколько десятилетий проблема была бы поставлена снова. Есть такие вопросы, которые, если они однажды были заданы, должны быть решены. Рано или поздно, но кто‑то другой взялся бы за решение, и мы оказались бы перед этими другими просто трусами.

Я слушал его и думал, что на самом деле это было совсем не так, и скупые, официальные фразы: «мы получили информацию», «мы взялись за решение этой проблемы» – все это лишь воспоминания, а вспоминаешь всегда немножечко не так, как было на самом деле, а так, как хотелось бы сейчас; а на самом деле был неуемный, животный страх перед собственным исчезновением, и не было никаких «мы», а только бесконечное множество отдельных "я", и каждый в одиночку побеждал этот страх; и мне все‑таки хотелось знать, как же это было на самом‑самом деле, и я спросил его:

– Но ведь это все‑таки ужасно – узнать СВОЙ ГОД…

Элефантус вдруг остановился, глянул на меня чуть‑чуть снизу своими усталыми глазами старой мудрой птицы:

– Нет, – сказал он тихо, – это не страшно – узнать СВОЙ год.

Быстрый переход