Они растят тебя, позволяют баловаться маскарадами, свечами и каминами, играть в спасение людей. Они передали тебе свои знания, свое мужество и свою доброту. То, что ты сейчас говорила мне, – тоже не твое, а их. Всех их, даже этого смазливого мальчика Туана. И сейчас ты останешься с ними, а мне пора улетать, мне пора туда, где, стиснув зубы, я буду бессильно глядеть на то, как уходит и уходит, и никак не может уйти самый дорогой для меня человек. Этому человеку можно все – сводить меня с ума, заключать меня в каменный мешок проклятого Егерхауэна, потому что она любила меня и ждала – и теперь она имеет право на всего меня.
– Мне пора, – сказал я и пошел к выходу.
– До свидания, – услышал я за своей спиной обиженный детский голосок.
Что‑то поднялось внутри меня – глухое, завистливое; я выскочил на стартовую площадку и плюхнулся на дно мобиля, кляня всех, кто живет так легко и красиво; живут, не зная, что они вечно что‑то должны. Нет, злость моя не была завистью – я мог бы остаться с ними, – а сознанием совершенного бессилия заставить Сану прожить последний свой год так, как они.
Я шел по тяжелому весеннему снегу и мне казалось, что стоит мне обернуться – и я увижу сверкающую в лунном свете вершину горы, где живут эти удивительно, чертовски обыкновенные люди, которые, наверное, никогда не делали проблемы из того, чего они хотят и что они должны.
Сана, разумеется, не спала. Она ходила по комнате, и походка ее была тяжела и неуверенна. Словно на каждом шагу она хотела повернуться к двери и бежать куда‑то, но сдерживалась. Мне она ничего не сказала.
Я вытянулся на постели, как человек, прошедший черт знает сколько километров. Я не притворялся – я был действительно так измотан. Чуть было не улыбнулся, вспомнив «Антуана». И уже окончательно за сегодняшний вечер разозлился на себя за то, как я держался с Илль. Бедный ребенок. Ей бы жить да радоваться, а тут лезут всякие самодеятельные философы со своими новоявленными инстинктами. А она еще, наверное, в куклы играет. Туан с ней по горам лазает, Джабжа носик вытирает, Лакост интеллектуально развивает. Ну, чем не жизнь? Потом она в одного из них влюбится, будет очень трогательно скрывать от двух других, потом совершенно нечаянно и обязательно в героической обстановке эта любовь выплывет на свет божий, и вот – свадьба на Олимпе. Я с ожесточением принялся рисовать в уме этакую лакированную картинку: невеста, по древним обычаям, вся в белом, только очень внимательный взгляд может усмотреть между высокой перчаткой и кружевом рукава черную матовую поверхность трика. Глухие сигналы тревоги нарушают торжественное звучание мендельсоновского марша, и вот уже мощный корабль уносит юную чету навстречу первой их семейной опасности. Бестр‑р‑ре‑петной рукой снимает Илль со своей головки подвенечную фату, а Лакост…
Почему – Лакост?
Все во мне возмутилось.
– Что ты? – спросила Сана.
– Бывает, – сказал я. – Когда долго бегаешь, потом руки и ноги иногда возьмут вдруг и дернутся…
– Да, – сказала она, – так бывает.
Я боялся, что она сейчас начнет меня еще о чем‑нибудь расспрашивать, но она уже спала. Засыпала она удивительно – словно мгновенно отключалась от всех дневных мыслей и забот. И медленно, с трудом просыпалась. Я спрашивал ее, и она объясняла это тем, что работа в Егерхауэне для нее непривычна и она очень устает. Но я понимал, что утомляет ее не работа, а вечное ожидание, вечное напряжение – я знал, что каждая ее минута полна мыслью обо мне; и день – обо мне, и ночь – обо мне, и сейчас – обо мне, и потом – обо мне, и всегда, всегда обо мне.
Глава VIII
С каждым днем Сана становилась все рассеяннее. |