Как и в Германии, здесь царила атмосфера подавления всего и вся. Подчиняя детей суровой дисциплине, в них воспитывали скрытность, заставляя учить задания наизусть, – развивали память в ущерб сообразительности. Они правильно отвечали на вопросы посетителя по истории Франции, следуя страницам своего учебника, но если он спрашивал их, перескакивая с одной главы на другую, сбивались и утверждали, например, что Генриха IV убил Юлий Цезарь. Детский приют показался ему похожим на тюрьму для малолетних преступников. По свистку четырехлетние малыши шагали вдоль скамеек, поднимали по команде руки и странными, дрожащими голосами пели псалмы во славу Божью и своих благодетелей.
Но манера вести себя и разговоры даже самых простых людей, встреченных им на улице, свидетельствовали о живом уме, и становилось очевидным, «французский народ почти такой, каким сам себя считает: понятливый, умный, общительный, вольнодумный и действительно цивилизованный». «Посмотрите городского работника лет тридцати, – писал Толстой в своей работе „О народном образовании“, – он уже напишет письмо не с такими ошибками, как в школе, иногда совершенно правильное; он имеет понятие о политике, следовательно, о новейшей истории и географии; он знает уже несколько историю из романов; он имеет несколько сведений из естественных наук. Он очень часто рисует и прилагает математические формулы к своему ремеслу. Где же он приобрел все это?» Ответ, считает Толстой, прост: французы учатся не в школе, где образование абсурдно, но черпают свои знания из окружающей жизни, читая газеты и романы (среди прочих Александра Дюма), посещая музеи, театры, кафе и ресторанчики. «В Марсели я нашел 28 дешевых изданий, от пяти до десяти сантимов, иллюстрированных, – продолжает он. – На 250 000 жителей их расходится до 30 000 – следовательно, если положить, что 10 человек читают и слушают один нумер, то все их читают… Кафе, два большие café chantants, в которые, за потребление 50 сантимов, имеет право войти всякий и в которых перебывает ежедневно до 25 000 человек, не считая маленьких café, вмещающих столько же, – в каждом из этих кафе даются комедийки, сцены, декламируются стихи. Вот уже, по самому бедному расчету, пятая часть населения, которая изустно поучается ежедневно, как поучались греки и римляне в своих амфитеатрах». По мнению Толстого, такое «бессознательное образование» во много раз сильнее «принудительного», к разрушению которого ведет. Безусловно, не могло и речи идти о том, чтобы открыть в Ясной Поляне café chantant, но надо было сделать так, чтобы учение стало радостным. Тринадцатого (двадцать пятого) октября он заносит в дневник: «Школа не в школах, а в журналах и кафе».
Считая не вполне законченными свои педагогические изыскания, к середине декабря Лев отправляется в Италию. Флоренция, Ливорно, Неаполь, Помпеи потрясли его ощущением древности, Рим – прекрасными руинами и богатством музеев. Но все-таки в каждом городе его интересовали прежде всего не шедевры – люди. Однажды на Монте Пинчио, одном из семи холмов, на которых стоит Рим и откуда открывается самый лучший вид на город, он услышал плач маленького мальчика, просившего игрушку. И вдруг сердце его охладело и к вилле Медичи, и к садам, и к далеким развалинам, только голос огорченного ребенка имел значение. Тридцать восемь лет спустя, когда он рассказывал о своем путешествии, в памяти всплывали не знаменитые достопримечательности, а грязное личико в слезах, черные глаза и требование: «Date mi un balocco!»
Менее чем за два месяца Италия утратила для него свою притягательность – и туристическую, и педагогическую. Лев возвращается в Гиер, откуда в феврале 1861 года уезжает в Париж, о котором у него остались столь неприятные воспоминания, связанные и с греховными женщинами, и с гильотиной. |