Изменить размер шрифта - +
А все произведения, далекие от народной традиции, следует отринуть, оставив, быть может, несколько скрипичных мелодий Баха, ноктюрн ми бемоль мажор Шопена и отрывки из Гайдна, Шуберта, Бетховена, Шопена… Надо было обладать изрядной смелостью, чтобы обрушиться на творения, особо почитаемые публикой, например Девятую симфонию Бетховена. Восхищение ею, считал Толстой, совершенно незаслуженное. Чтобы показать это, он задает вопрос: вызывает ли симфония возвышенное религиозное чувство? И отвечает – нет, так как музыка вообще вызвать такое чувство не может. Следующий вопрос: не будучи произведением религиозным, симфония обладает качествами, которые позволили бы ей объединить людей в едином порыве? Ответ и тут отрицательный, «потому что не только не вижу того, чтобы чувства, передаваемые этим произведением, могли соединить людей, не воспитанных специально для того, чтобы подчиняться этой сложной гипнотизации, но не могу даже представить себе толпу нормальных людей, которая могла бы понять из этого длинного и запутанного искусственного произведения что-нибудь, кроме коротеньких отрывков, тонущих в море непонятного».

Рассуждая об искусстве, он думал о миллионах людей, которые работают по двенадцать-четырнадцать часов в день, печатая книги, приводя в движение декорации, играя на сцене или сидя с малых лет за инструментом, рискуя жизнью в цирках… Правы мужики, волнуясь, что ставят памятник Пушкину, который не был святым, убит на дуэли и единственная заслуга которого в том, что писал стихи о любви, порой довольно непотребные. Так же одобрял он крестьян Нормандии и Бретани, которые возмущались почестями, оказываемыми Бодлеру и Верлену. Провозглашал, что художники будущего должны отказаться от тайны, снизойти до народа, чтобы обрести новые силы. С гордостью взирал на груды обломков, оставшихся от произведений, что ему удалось сокрушить. Его размышления об этом можно встретить и в дневнике:

«Вчера проглядывал романы, повести и стихи Фета. Вспомнил нашу в Ясной Поляне неумолкаемую в четыре фортепьяно музыку, и так ясно стало, что все это: и романы, и стихи, и музыка не искусство, как нечто важное и нужное людям вообще, а баловство грабителей, паразитов, ничего не имеющих общего с жизнью: романы, повести о том, как пакостно влюбляются, стихи о том же или о том, как томятся от скуки. О том же и музыка. А жизнь, вся жизнь кипит своими вопросами о пище, размещении, труде, о вере, об отношении людей… Стыдно, гадко. Помоги мне, отец, разъяснением этой лжи послужить тебе».

Или:

«Эстетика есть выражение этики, то есть по-русски: искусство выражает те чувства, которые испытывает художник».

И еще:

«Какое бы облегчение почувствовали все, запертые в концерте для слушания Бетховена последних сочинений, если бы им заиграли трепака, чардаш или тому подобное».

Статья «Что такое искусство?», изуродованная цензурой и опубликованная в начале 1898 года, вызвала бурю протестов. Большинство художников были удручены позицией знаменитого писателя, который смешивал искусство и педагогику, талант и добрые чувства. Появились многочисленные ее переводы, возмущение за рубежом было еще сильнее – Толстого объявляли ренегатом, варваром, врагом свободной мысли. Говорили, что он совершенно не признает ценности формы, которая отличает язык искусства от любого другого языка, тогда как художник – тот, кто лучше других умеет выразить чувства, которые эти другие испытывают. Замечали, что когда Толстой говорит о французской литературе, говорит о предмете, совершенно ему неизвестном. Навязывание искусству нравственной цели называли слабостью, напоминая, что у искусства есть собственная цель. Толстой всегда думает о мужике, а потому Шопенгауэр и Рембрандт ничего не стоят, ведь их не понимает мужик.

Весь этот шум Толстому нравился – раз шумят, значит, попал в цель. Да и Репин, писавший в то время его портрет, одобрил статью.

Быстрый переход