Лизе помнила, каково быть бедной. Тогда приходилось поступаться возможностью поесть, чтобы купить давно вожделенную книгу. Стрелка на единственной паре чулок воспринималась как настоящая трагедия. Она ходила пешком из одной части города в другую, лишь бы сэкономить на трамвае. Бедность липла к ней, точно невыносимая вонь.
Первую книгу Лизе перевели на одиннадцать языков, но, казалось, богатство сковывало ее так же, как некогда бедность.
— «Лолита», — произнесла Гитте, важно поднимая книгу. — Я не перечитывала ее со времен приюта. Там мы это делали тайком, словно это была порнография.
— Да, — ответила Лизе, пока храбрость истекала в ней, словно песок в песочных часах. — Больше всего завораживает его сопереживание девочке. Он видит ее одиночество, знает, что отрывает ее от друзей.
Она натянула верхнюю губу, чтобы скрыть за ней коронки, которые Гитте находила отвратительными, потому что считала: в каждом лице есть что-то оскорбительное, бросающее вызов окружающим — так неразборчивый почерк врача оскорбляет самолюбие аптекаря.
Она позволила кроткой и унылой мысли пробраться на страницы книги. Мысль вывалилась из нее и повисла на краю обложки, пока не начала падать на пол каплями, как слезы с ресниц. Гитте присвоила себе книгу, словно во всем мире не существовало другого экземпляра и другого возможного толкования.
— Недавно в каком-то журнале я прочитала статью Симоны де Бовуар, — начала Гитте, усаживаясь на подлокотник кресла. На ее лице промелькнуло выражение наивного самодовольства. — Про синдром Лолиты. Она пишет, что ему подвержены трусливые и инфантильные мужчины. Им кажется, что взрослые женщины видят их насквозь. Герт тоже инфантилен. Ему не нужна равная партнерша. Его успокаивает, что я всего-навсего домработница.
Ее ноги болтались вольно и самоуверенно, словно у куклы чревовещателя, забравшей власть у хозяина и выдающей его потаенные мысли перед восторженной публикой. Торжествующий смех прорвался сквозь ее крепко сжатые губы, и как бы она ни старалась, Лизе, украдкой покосившись на нее, заметила, что гортань Гитте совсем не двигается.
— Да, — произнесла она и быстро, отвлекающее продолжила, оттягивая неизбежный момент. — Сделай нам с Надей смёрребрёд, несколько кусков. И будь так добра — дай нам побыть наедине. Она отменила пациента ради нашей встречи. У нее всего полтора часа.
— Мигом будет исполнено.
Гитте вскочила и остановилась рядом с ней, жуткое веселье вспыхнуло в ее зеленых, близко посаженных глазах — брови над ними срослись, точно закадычные подруги, которые всё никак не могут расстаться.
— Разговор со здравомыслящим человеком пойдет тебе на пользу, — произнесла она важно. — Герт считает, что ты нездорова. Ты его очень испугала, когда зашла в кухню утром. Тебе нужно быть поаккуратней и не путать сон и реальность.
Лизе уперлась взглядом в ее уходящую узкую спину. Воздух содрогался, как мелькают перед глазами полосы после бессонной ночи — вырвавшаяся изнутри мысль, которую теперь не вернуть.
— Герт и Гитте хотят, чтобы ты покончила с собой, как Грете? Ты что, серьезно в это веришь? — говорила Надя с полным ртом, медленно, с нажимом, словно диктуя неопытной стенографистке.
Ее доброе, тяжелое лицо со славянскими чертами внезапно собралось в мешочек, какой бывает у индейки на шее, точно оно искало покоя хотя бы на мгновенье и больше не могло держаться на своем месте. Чтобы оно совсем не соскользнуло с Нади — ведь они всегда поддерживали друг друга в сложные времена, — Лизе быстро ответила:
— Нет, Надя, не верю.
Она ухватилась за то, что принято называть «здравым смыслом», которым владела как тем искусственным языком с его немногочисленными и бессмысленными словами, которых хватало, только чтобы обменяться наблюдениями о погоде, еде или расписании поездов. |