Они текут через ее мозг, как река, они его затопляют, будто речной плес — и Катя ждет, когда же они схлынут, пенясь перекатами. Она устала лежать на дне, глядя на мир из-под воды. Нынче Саграда хорошо-о-о-о знает, каково было Повелителю мух, тысячи лет палимому солнцем. Хотя нет, у Баала все было иначе — ведь у него не было тела, вопящего «Опасность!», сигналящего морзянкой боли, играющего с мозгом в бесконечное «Кто кого переупрямит».
Некому было отвлечь бога пыток Баала от его видений, от его душевных мук. Вот он и дошел до жизни такой, философски замечает Катерина. Может, через год и мое тело обессиленно смолкнет, я перестану ощущать что бы то ни было, останутся только сны — и за полгода сведут меня с ума. Хотя вся преисподняя и так убеждена, что я чокнутая. Чокнутая княгиня ада с богиней безумия в качестве бессменной помощницы-аколита.
— Ой, можно подумать, тебе есть дело до чужого мнения! — морщит нос Ата, играя с адской гончей, больше похожей на добермана размером с медведя. Псы Гекаты, признавая только свою хозяйку, с глубоким чувством вины ОБОЖАЛИ Апрель. И мучительно страдали от этой зависимости, на глазах опускаясь и теряя собачье-адское достоинство. Вот и сейчас богиня безумия, почесывая за ушами чудовищную морду, текущую слюнями на вечернее платье от Пако Рабана, тайком сует в рот хеллхаунду куски со стола. А Катя делает вид, что ничего не замечает. Не дело прикармливать псов Гекаты, но сегодня такая ночь, когда можно все. Например, чего-то не замечать, даже если ты всевидящая Сновидица.
— Много думать вредно, — щурится Люцифер поверх края чаши.
Саграда бросает взгляд на своего хейлеля и не может удержаться от смеха:
— Ты похож на снайпера, лежащего за бруствером. На хитрого полупьяного снайпера.
— Напейся и ты, — советует Денница. — Напейся и усни без всяких снов.
Предложение из тех, от которых невозможно отказаться. И волей-неволей княгиня соглашается: протягивает свою чашу и постукивает ею о край чаши князя. При соприкосновении кубки издают сухой костяной треск, точно черепа, из которых они сделаны, крошит в осколки лопата гробокопателя.
Иногда Катерине хочется, чтобы так и было: чтобы их чаши скорбей разбил кто-нибудь поистине могущественный, чтобы освободил их обоих от прошлого, да и от будущего тоже, чтобы не приходилось за каждой трапезой глотать из них соль и горечь, чтобы не думать о том, из чьей головы сделают однажды чашу Денницы-младшей…
А вот, кстати, и она. Легка на помине.
— Мама? — произносит Дэнни с таким почтением, с каким не произносят и «царица», «княгиня», «владычица». Саграда улыбается, прикрывает глаза: здравствуй, дитя мое, здравствуй.
Они бы поняли друг друга и без слов, и без интонаций — дитя, носящее в себе камень, способный всё разрушить, и мать, носящая в себе знание о том, как всё будет разрушено. Нет им надобности ни расшаркиваться, ни раскланиваться, ни медом мазать. А вот поди ж ты — церемонии, как нынче говорит молодежь, доставляют. Сколько ни смейся над княгиней и княжной их мужья, проведшие в аду века и века, повелители пресыщенные, опытные, к придворным экивокам и книксенам привычные, все равно приятно бывает состроить надменную физиономию. Или присесть, держа спину колом, не стараясь нагрубить даже мысленно, но предупреждая: долг — сюзерену, честь — никому.
Катерина учится уважать своих детей и уже почти умеет. Никто и никогда ее этому не учил, все вокруг обходились любовью и заботой, крепко замешанными на недоверии. В мире живых и любви хватало, зато здесь, в преисподней, без уважения к ближнему не выжить — сами ближние и убьют. Или лишат поддержки, каждая крупица которой бесценна, когда чаши весов мировых ходуном ходят, когда трескается под ними земля, расползается до самого ядра, до раскаленной утробы своей. |