Он задумался, и его лицо с тяжелыми чертами озарилось изнутри.
– Это прекрасно, – сказал он.
Тут подбежал и заметил их Янки Жозе, на ходу расхваливавший свои газеты. Антуан купил ему мороженое. Глядя, как тот ест, он прошептал:
– Даже он… нет… даже он не находится на необитаемом острове.
Жозе поднял к Антуану набитый мороженым, скованный холодом рот.
– Не обращай внимания… это игра, – сказала ему Кэтлин.
И она засмеялась высоким, прозрачным, кристальным смехом, как совсем юная девушка. Ее чистая, белая длинная шея вся зашлась от смеха.
Они стали играть в необитаемый остов.
Они, прежде избегавшие себе подобных, стали теперь получать удовольствие, приходя туда, куда сбегалось, где скапливалось человеческое племя. Это не было ни вызовом, ни даже реваншем. Они просто освободились от оков, которые были у каждого из них, когда они пребывали в одиночестве.
Теперь они были вдвоем и без оков. Они были сильнее, чем целая армия.
Их видели в ресторанах; в Аркадии, заведении, которое часто посещали моряки, и они там танцевали; на боях быков, где матадор в костюме Людовика XV работал на проворной, словно летающей на крылья лошади и где быка не убивали.
Они много говорили. Они очень всем интересовались. Они наверстывали упущенное.
Слушая Антуана и его воспоминания, Кэтлин узнавала суровую хронику мира. Она учила его, учила совершенно естественно, используя лишь ресурсы своей речи, своего образования и своих мечтаний, как обогащать энергией ума приобретенный им опыт.
И всегда и везде, больше, чем у остальных, их сопровождало чувство, что их жизнь в гораздо большей степени, чем жизни всех остальных встречавшихся им людей, подчиняется некой фатальности, присущей только им одним.
Однажды вечером они снова пошли в погребок, где пели «фадо». И у них была такая вера в свою защищенность, благодаря их недоступному и загадочному сообщничеству, что они пригласили Марию и Янки Жозе.
Погребок был таким же, и публика та же, и тишина тоже стояла, как и в тот вечер. И тучная старуха пела, как всегда, своим ангельским голосом, и больной чахоткой истощал для них свой ограниченный резерв жизни. Но ни Антуан, ни Кэтлин не ощутили снова того состояния, которое они познали там раньше. Они не нуждались больше в скрытом, тайном воздействии, чтобы вести их нота за нотой к тайному признанию. Монотонное, душераздирающее, очень тонкое, доведенное до изнеможения пение не подходило больше смелости, изобилию, новому полнокровию их любви.
– «Фадо» не надо слушать очень часто, – сказала Кэтлин во время паузы. – Среди них есть очень красивые, но их ткань очень тонкая, совсем прозрачная.
– Подожди, – сказал Антуан.
Он позвал гитариста, увел его в зал, и они оставались там довольно долго.
Когда они вернулись, гитарист попросил публику обратить ее благосклонное внимание к любителю. Это никого не удивило. Это было принято.
Антуан немного поколебался, шея его стала кирпичного цвета, но он взглянул тайком на Кэтлин и запел грустную песню Брюана.
Задолго до рождения Антуана эта песня бродила по улицам и пригородам Парижа, собирала на мостовых грязное и великолепное волшебство большого города и придавала отчаянную храбрость тысячам сердец подобных сердцу Антуана.
Поэтому он пел так хорошо, что, хотя языка, на котором она пелась, в погребке никто не знал, аудитории она понравилась.
– Это великолепно, Антуан, это великолепно, – воскликнула Кэтлин.
Ее грудь вздымалась, ее большие зеленые глаза стали еще больше и еще прозрачнее.
– Еще, еще, – просила она. – Но только чтобы песня была повеселее.
– Веселье – это не для меня, – прошептал Антуан. |