Однако, когда, бывало, я, оказываясь в его городе, подходил в обеденный час к фабричным воротам и встречал его, он нередко выглядел очень уж постаревшим и каким-то погасшим, смирившимся и усталым. А когда на фабрике стало хуже с работой, когда начались увольнения и понижения зарплаты, а ему в это время стали отказывать глаза, утомленные многочасовой ежедневной работой – в зимних сумерках, при скудном электрическом освещении, – то мне приходилось видеть его и в весьма подавленном состоянии.
А теперь мне остается рассказать о нашей последней встрече.
Я опять приехал в город на несколько дней; стоял ноябрь; жил я все в том же отеле, где не раз останавливался на протяжении последних лет и не раз беседовал с Гансом. Чувствовал я себя неважно, и, когда отправился к фабричным воротам, мне вдруг пришло в голову, что я уже достаточно много простоял здесь в ожидании брата, много времени отдал вылавливанию его в сером людском потоке, много раз проехался между этим городом и своим Тессином и было бы вовсе не жаль, если б всему этому наступил конец. Приеду ли я сюда по своим делам еще пять или десять раз, напишу ли еще одну, две книги или совсем ни одной – все это вдруг стало мне совершенно безразлично, я устал в тот год и был болен и не очень радовался тому, что еще жив. Поджидая брата, я раздумывал, стоит ли показываться ему в таком виде, в минуту слабости и хандры, не лучше ли нам повидаться в другое, лучшее время. Но тут покатились уже первые волны обеденного людского потока, и я остался, отыскал Ганса глазами, помахал ему, он подошел и, как всегда, долго тряс мою руку, и мы отправились вместе с ним в город, забрели там в какой-то тихий тупичок и стали прохаживаться взад-вперед. Ганс все выспрашивал у меня что-то о моих делах, но я был немногословен, помня о том, что обеденный перерыв короток и что его еще дожидаются дома обед и жена. Мы договорились встретиться у меня в отеле и вскоре расстались.
Точно в условленный час Ганс пришел ко мне в номер и после нескольких общих слов, помявшись, заговорил вдруг сдавленным голосом о том, как тяжко ему теперь приходится в бюро – настолько, что вряд ли он выдержит долго; глаза у него болят все сильнее, и сам он чувствует себя все хуже, а на работе не на кого опереться, одна молодежь, нашептывающая на него начальству, так что при следующем сокращении его могут и уволить. Я испугался – как-никак не слыхивал такого от него уже много лет. Спросил, не случилось ли чего-нибудь. Случилось, признался он, он совершил одну маленькую оплошность. Ему нагрубил какой-то коллега, и он не выдержал, вспылил, наговорил лишнего: что все они, мол, против него и что ему на это плевать, пусть увольняют, да поскорее, он сыт по горло.
Ганс мрачно смотрел в одну точку.
– Дорогой мой, – сказал я, – ведь это все пустяки! Когда это было, вчера или сегодня?
– Да нет, уже несколько недель прошло, – отвечал он тихим голосом.
Я опять испугался. Было ясно, что душевное здоровье Ганса расстроено. Так досадовать и удручаться из-за таких мелочей! По неделям испытывать страх из-за одного неосторожного слова! Я объяснял ему: если бы начальство отнеслось к его словам серьезно и действительно намеревалось бы его уволить, то оно давно бы это сделало. Долго убеждал его, что ничего необыкновенного нет в том, что молодые коллеги относятся к нему без особой почтительности, пусть вспомнит, какими мы сами были в молодости, как потешались над серьезностью и педантизмом тех, кто постарше. И со мной такое бывает, когда я общаюсь с молодыми людьми, – чувствуешь себя как ржавый гвоздь и сам себе кажешься скучным, а молодые, как только это заметят, тут же начинают подтрунивать и всячески подчеркивать, что мы, старичье, никуда не годимся. И так далее… Прочитал ему целую лекцию, чтобы утешить и подбодрить. И Ганс вроде поддался на уговоры. Он даже признал, что с молодыми коллегами отношения его не так уж и плохи, но вот с работой он больше не справляется, сил уже не хватает, а радости она не доставляла ему никогда. |