Робин молча омыл теплой водой ее лицо, потом покрытое синяками и ссадинами тело. Он долго разбирал ее волосы, так долго, словно они оставались по-прежнему длинными, а не были безжалостно срезаны над самым затылком. Он вынимал из них застрявшие соломинки, расчесывал гребнем, мыл, снова расчесывал, чувствуя, как Марианна наконец-то начинает потихоньку расслабляться.
Когда вода почти остыла, Робин помог Марианне подняться, закутал ее с головой в большое льняное полотенце, вытер досуха и облачил в длинную просторную сорочку, которая нашлась в сундуке с одеждой. Марианна беспрекословно подчинялась, и лишь когда его рука, слегка дрогнув, коснулась клейма, вспухшего рубцами над лопаткой, вздрогнула, как от удара кнута. Робин уложил ее в постель, и она уже не пыталась сопротивляться, когда его руки вновь прикасались к ней с прохладными примочками, протирали лечебной настойкой. Закончив, он укрыл ее мягким покрывалом, сел рядом и взял ее руку в свои ладони.
– Родная!.. – тихо позвал он.
Она, не открывая глаз, помотала головой:
– Не говори ничего. Позволь мне уснуть.
Робин поправил на ней покрывало, провел ладонью по влажным волосам, коснулся поцелуем ее виска. Как еще он мог успокоить ее, убедить, что она по-прежнему любима им и дорога ему, несмотря на случившееся, если ни говорить, ни слушать она не захотела? Марианна осталась лежать неподвижно, не шелохнувшись и не открыв глаза. Убедившись, что ее дыхание стало тихим и ровным как знак наступления сна, в котором она сейчас нуждалась больше, чем в каком-либо утешении, Робин встал с постели и подошел к очагу.
Подбросив еще охапку дров в начавшее было угасать пламя, он налил в кубок вина и опустился на застеленный оленьими шкурами пол, чувствуя себя совершенно опустошенным. Отпивая мелкими глотками вино, он смотрел вглубь яркого веселого огня, но видел не его. Застывшие глаза Марианны, следы веревок, которыми ее связывали и взнуздывали, ее сбитая в кровь спина, увенчанная свежим багровым клеймом, следы на ее теле, оставленные ножами и множеством грубых рук – вот что представало его взору, сменяя друг друга и возвращаясь снова. Он настаивал на том, чтобы она осталась в Шервуде, где он мог бы защитить ее от любого посягательства, и сам же проводил ее в замок, уже находившийся во власти Роджера Лончема…
Сдавленный рык прокатился по горлу Робина. Почему он не помешал ей, не послушался своего предчувствия – ведь все в его душе вчера твердило об опасности? Не остановил, не вернул в Шервуд, напротив, подождал, как обычно, пока не убедился в том, что она миновала ворота Фледстана, и только потом вернулся в лес. А для нее именно в тот миг, когда он решил, что она в безопасности, началась череда страшных часов. Против воли вспоминая рассказ Гая с подробностями насилия, учиненного над Марианной, Робин закрыл ладонью лицо. Гай действительно отравил его, как и обещал Джону, но не ядом, а словами.
– Бедная моя девочка! – хрипло прошептал он. – Моя милая нежная девочка!
Он много повидал в своей жизни, но в самом страшном сне ему не могла бы привидеться такая расправа пусть с саксонкой, но знатной и благородной девушкой. Почему Лончем – рыцарь и знатный лорд, каким бы он ни был по своей сути, – решил не ждать обряда венчания? Из неодолимой похоти или желания наказать ту, которая столько раз отвергала его сватовство? Нет. Ведь приказ принца Джона давал ему все основания и так считать себя победителем. Что-то другое толкнуло Лончема и на насилие, и на последовавшие за ним беспримерно жестокие поступки по отношению к Марианне. Что-то другое. Или кто-то? И надо ли искать таинственного, неизвестного врага, если давний, знакомый враг, не однажды доказавший и свою беспринципность, и беспощадность, оказался в том же месте и в то же время, где и когда творилось зло?
Перебирая каждое сказанное Гаем слово, вспоминая смену выражений его лица, взгляды, брошенные украдкой, Робин приходил к выводу, что поторопился, прощаясь с Гаем, снять с него подозрения. |