А чего. Тогда на нем даже и мокрухи никакой нет. Так просто – драка как драка. Хотя, он много чего может ментам растрепать, этот лох, если у него мозги не отшибло железиной.
В общем, хорошо, в сущности, вышло. Без проблем. Как будто ничего и не было. Только этот козел белобрысый сниться повадился. Курит будто на скамеечке, где Крюк расписался, и смотрит – неприятно смотрит, не по‑людски. А за скамеечкой баба его стоит, вся в белом, и тоже пялится… Одни глаза. Даже вспоминать страшновато…
И все время тянет на улицу. И то сказать: погода хорошая, хоть и дождик. Свежо так. Даже грустно как‑то. Особенно вечерами…
Димон шел по улице неподалеку от собственного дома. Хотел зайти к Лысому. Выпить пивка и побазарить. Лысый – мужик спокойный. А у Димона на душе было мутно, Тоскливо – будто что за нервы тянет, тянет… Будто разборка какая планируется, или подлянку кто затеял – и ничего не сделать.
Он свернул во двор, во дворе было темно, весь асфальт в рытвинах, трещинах. Наступил в лужу – прям глубоко, чуть не зачерпнул кроссовкой между шнурками. А напротив подъезда, в скверике с качельками, какой‑то мужик или пацан встал со скамейки, бросил бычок непотушенный. Навстречу – будто ждал Димона.
– Тебе чего?
– Тебя.
Темно во дворе, темно – но мужик, вроде, знакомый…
Белобрысый, блин!
Бледный такой, бледный, как привидение. Синячищи под глазами. И что‑то странное делает губами – зубы свои облизывает, что ли, гримасничает…
– Тебе чего, мало, козел? Отвали.
А сказалось как‑то вяло, не злобно – нет настоящей злости, говоря по чести. Страшно. Непонятно почему, но страшно. Нельзя это показывать, никакой настоящий пацан не покажет – но как страшно‑то!
– Ты сядь на скамеечку, урод.
Ну, сел. Чего это я сел? Чего это он раскомандовался? Делать мне нечего, с тобой сидеть.
– Ты, гнида, сейчас подохнешь. Врубись, из‑за чего. Из‑за Цыпочки. Которую ты с тварями своими…
– Какая, на хер, Цыпочка‑Дрипочка. Нормальная фигня – подохнешь. Как это – подохнешь? Ты что, убить меня хочешь? А ствол твой где? Ну не ствол – ну перо? Ой, уже убил – киллер гребаный! Чего‑то мне не встать‑то…
– Воротник расстегни.
Может, еще шнурки погладить? Чего ж это я рассупониваюсь‑то? Чего тебе моя шея далась? Пидор, что ли… Ты чего это делаешь… Больно же… Больно, мамочка…
И грузное тело повалилось на бок мягко, как большая плюшевая игрушка.
Генка сплюнул и встал со скамейки. Худая гибкая фигура в Жениной ветровке, кочующей от демона к демону, тенью скользнула к подъезду. Чутье вело его, тонкий, как запах палой листвы, запах смерти, запах, от которого кровоточит душа, запах Цыпочкиных духов, запах ее крови.
И каким сильным и стремительным он чувствовал себя, когда взбежал по лестнице на четвертый этаж, едва касаясь ступенек.
Хозяин квартиры отпер сам. В теплой розовой глубине логова надрывался магнитофонный блатняк, подвывал хрипло о прелестях хозяйской жизни, пахло дешевыми духами и спиртным – и Генку замутило от запаха и от вида хозяина. От красного тупого лица, глянцевой лысины, грубых наколок на волосатых руках под закатанными рукавами спортивной куртки – кастового знака, бандитской униформы.
– Чего тебе?
– Да тебя, сука, тебя! Даже спрашиваете, как инкубаторские. Ты разуй свои пьяные гляделки. Мы знакомы с тобой.
– Ты, в натуре, как разговариваешь?
Опаньки. Вяло, малыш, сонно. Позавчера, когда Жанночку обозвал, не спал на ходу. Плохо тебе, гаденыш?
– Так я войду?
Отступил от двери. Растерялся. И испугался. Больше не меня испугался, а лицо свое бандитское потерять, морду свою поганую. |