Мне всегда хотелось — горячо, страстно — забраться повыше, убежать поскорее и подальше. Они удерживали — я не повиновалась.
Гордон был такой же. Мой брат Гордон. Мы с ним друг друга стоили.
Мои истоки — всеобщий источник. Из грязи к небу — так ведь я сказала? Из первичного океана. Итак, я никогда не была обычным историком, заурядным хроникером общих мест, никогда не была такой, как та иссохшая мумия, что вещала мне в Оксфорде историю папства бог знает сколько лет назад. И поскольку мне свойственна независимость взглядов, а вывести человека из себя мне проще, чем вам пообедать, скучать нам не придется. Может быть, стоит рассказать об этом с точки зрения океана. О чем может рассказать плавающий в первобытном океане прозрачный рачок? Или аммонит? Да, это уже теплее. Аммонит, прозревающий свою судьбу. Вот кто расскажет нам о движении вод в юрский период.
Но здесь кто-то снова встряхнул калейдоскоп. Палеолит и девятнадцатый век, с моей точки зрения, отделяет одно движение кисти. И в девятнадцатом веке это не осталось незамеченным; они-то понимали, что у них под ногами. Чей взгляд не привлекали эти величественные незнакомцы в бакенбардах, одетые слишком изысканно, разгуливавшие по отмелям и склонам холмов и размышлявшие о вечности? Несчастный пленник собственных заблуждений Филипп Госсе, Хью Миллер, и Лайелл, и сам Дарвин. Есть какое-то сродство между сюртуками, бакенбардами и скальным эхом: мезозой и триас, оолит и лейас, корнбраш и гринсэнд.
Но нам с Гордоном было по одиннадцать и десять лет соответственно; мы никогда не слыхали о Дарвине, а понятие о времени у нас было очень конкретным (время пить чай, ужинать, недавнее время, зря потраченное время…); и весь наш интерес к Asteroceras и Primocroceras тогда основывался на жажде первенства. В 1920 году, для того чтобы опередить Гордона на пути к заманчивой расселине в напластовании нижней юры, я готова была разнести сто пятьдесят миллионов лет вдребезги своим новехоньким блестящим молоточком, а если придется, сломать руку или ногу, сорвавшись с крутого лба синего лейаса.
Она поднимается еще немного выше, на следующий скользкий плоский уступ, и, сидя на корточках, лихорадочно ищет вокруг себя голубовато-серые вкрапления камня, набрасывается на эти заманчивые завитки и узоры, хватает их с торжествующим шипением: вот он, аммонит, почти целый. Пляж остался далеко внизу, и с ним крики и лай; голоса, пусть и громкие и отчетливые, доносятся будто бы из другого мира и не имеют значения.
И все это время она краешком глаза наблюдает за Гордоном, который взобрался еще выше и вовсю обстукивает обнаженную породу. Вот он перестал стучать, смотрит на что-то… Что он там такое нашел? Дух соперничества и любопытство гонят ее вверх, она продирается через низенькие кустики, переваливается через край уступа…
— Это мое место, — вопит Гордон, — ты сюда не ходи. Это я его забил.
— Да мне какое дело, — кричит Клаудия, — я все равно выше поднимаюсь, там намного лучше.
И она лезет дальше по чахлой траве и сухим камешкам, которые градом сыплются у нее из-под ног, все выше, к заманчивому многообещающему серому участку, где наверняка притаились сотни Asteroceras.
Внизу, на оставшемся без внимания пляже, забегали люди, зазвучали тревожные голоса, похожие на птичьи вскрики.
Чтобы добраться к тому соблазнительному уступу, ей нужно обойти Гордона.
— Ну, — говорит она, — убери свою ногу.
— Не толкайся, — ворчит он, — все равно тебе здесь нельзя. Я же сказал: это мое место, у тебя свое есть.
— Сам не толкайся. Не нужно мне твое дурацкое место.
Его нога мешает пройти, из-под нее катятся камешки, она пытается столкнуть ногу, и слой твердой почвы — оказывается, вовсе не такой уж твердой — движется под ее лихорадочно цепляющейся рукой, осыпается… и она срывается, опрокидывается, ударяется плечами, головой, машет руками и с шумом катится вниз. |