Гордон был на год старше и бегал быстрее, ничего удивительного, что он все время побеждал. И тогда я выдохнула эту молитву, с яростью и страстью, искренне — о да, искренне желая ее исполнения. Никогда больше я не попрошу Тебя ни о чем. Ни о чем вообще. Только сделай это. Сейчас. Немедленно. Любопытно, что я просила Бога уничтожить Гордона, а не сделать меня лучшим бегуном. И конечно, Бог не сделал ничего подобного, и весь этот восхитительный, пропахший морем день я проходила надувшись, и стала агностиком.
Много лет спустя мы вернулись туда — Гордон и я. На этот раз мы не бегали. Мы чинно гуляли, обсуждали, помнится, Третий рейх и предстоящую войну. И я вспомнила ту молитву монахов Линдисфарна и сказала, что похоже, будто викинги вернулись, алые паруса на горизонте, мужчины, обвешанные оружием, шагают тяжело. Кричали чайки, и дерн на холмах пружинил под ногами и пестрел цветами — вне всякого сомнения, так же, как в девятом веке. Мы ели сандвичи и пили имбирное пиво среди развалин, а потом лежали на солнышке в лощине. Еще не было Джаспера и Лайзы. Сильвии. Лазло. Египта. Индии. Напластования еще не сформированы.
Мы говорили о том, что собираемся делать во время войны и после — если будет какое-нибудь после. Гордон хотел изловчиться и попасть в разведку (в те дни все ловчили, пускали в ход связи). Я знала, чего хочу. Я собиралась стать военным корреспондентом. Гордон смеялся. Он сказал, что невысоко оценивает мои шансы. Попробуй, сказал он, удачи тебе, конечно, но честно говоря… Тут я припустила от него. Вот увидишь, сказала я. Вот увидишь. И ему пришлось догонять меня и искать примирения. Мы по-прежнему были соперниками. Помимо всего прочего. Вместе со всем прочим. Тогда и позже.
Доктор останавливается и смотрит сквозь стеклянное окошечко: «С кем это она говорит? У нее что, гости?» Сиделка качает головой, несколько мгновений они смотрят на пациентку, губы которой двигаются, а выражение лица… решительное.
Все, кажется, в порядке, и они уходят по коридору, поскрипывая подошвами.
Они с Гордоном были противниками не только на продуваемом морскими ветрами берегу Линдисфарна, но и в ядовито-розовой, пропахшей алкоголем атмосфере кафе «Горгулья» образца 1946 года. Ее лихорадит, она упивается собственным триумфом. Гордон хмурится.
— Он мерзкий тип, — говорит он.
— Заткнись.
— Он нас не слышит. Он и здесь занят карьерой.
Джаспер стоит возле соседнего столика, в паре ярдов от нас, и разговаривает с сидящими. Его загорелое лицо, снизу подсвеченное стоящими на столе свечами, красивое и выразительное. Он жестикулирует, стараясь как можно ясней выразить свою мысль, раздается смех.
— Ты всегда выбирала каких-то темных типов, — гнет свою линию Гордон.
— Да неужели? — спрашивает Клаудия. — Какое интересное наблюдение.
Они смотрят друг на друга.
— Да прекратите вы оба, — вмешивается Сильвия. — Мы же праздновать пришли.
— Вот именно, — говорит Гордон, — вот именно. Давай, Клаудия, празднуй.
Он опрокидывает бутылку в ее стакан.
— С ума сойти, — говорит Сильвия, — друзья в Оксфорде! До сих пор не верится.
Она не сводит глаз с Гордона, а тот не смотрит на нее. Она выщипнула нитку из рукава его пиджака, дотронулась до его руки, вынула пачку сигарет, уронила их, подняла с пола.
Клаудия по-прежнему смотрит на Гордона. Уголком глаза она то и дело поглядывает на Джаспера. Другие посетители тоже смотрят на Джаспера: он из тех, кого люди замечают. Она подняла стакан:
— Еще раз поздравляю. Напомнишь мне, когда у вас будет обед для почетных гостей. Я приду.
— Не выйдет, — отвечает Гордон, — там только мужчины. |