Изменить размер шрифта - +
Небо с овчинку. И подденут, и подденут, да с разгона. Линка-то подолом накрылась и бежать. Задницу наружу.

– Черт с ней, с задницей-то, там не видать, – весело отозвалась жена.

– Теперь придется рюмку бросить, – поддел Бурнашов, невольно смеясь. Удивительно, как отмякал Бурнашов душою, лишь завидев Гришаню, его открытое и вместе с тем лукавое некрасовитое лицо.

– И расстанусь. Вино лабуда, Лешка, вином клопов травить, от него в желудке дырья, как сито. А мед – хорошо. Медовухи стакана два ломанешь – и хорошо. Встать хочешь, а не можешь, ноги не держат. Если на душе что худо, все выгонит, всю дурь прочистит. Вот уж чего не отымешь, труженики они, дружные ребята…

– Это вам, мужикам, только донышко целовать.

– Уймись, ну, – Гришаня бросил на жену косой взгляд. – Наломаешься за день-то, почто маленько не выпить.

Бурнашову показалось, что Гришаня от торжественности такого случая даже сипеть перестал, грудь его дышала ровно, надежно, неслышно.

– Ты что, Гриша, старика Мизгирева обидел? – вдруг спросил Бурнашов и уставился испытующим взглядом.

– Да ну! – поначалу опешил Гришаня. – По мне бы хоть нынче подох. Королишка, что ли, нанявгала? Сучка… Это Петруха ползал, сын, кому боле. Он пьяный-то дурак.

– Королишка говорит, ты. У вас вражда, что ли? Чего не поделили?..

Бурнашову было совестно, что испортил семейный праздник, но кто-то настырный подтыкивал, упорно подталкивал к допросу с пристрастием, будто от всей открывшейся правды сразу кончится дружба. Ну мало ли у кого чего было? Жизнь такая долгая и каверзная, столько на ней рассох, росстаней, отвилков, что невольно сблудишь; тут главное вовремя очнуться и дать укорот своему норову, призвать душу к мирскому порядку и доброму устроению. Чего тыкать в глаза, зачем упрекать, вспоминая старое? Кто старое помянет, тому глаз вон. Но опять же: кто старое позабудет, тому оба вон. Но Гришаня не насуровился, не построжел, его единственный зеленый глаз смотрел на мир столь же радостно и восхищенно, а полная чистосердечная душа не знала утайки.

– Нас у матки восьмеро было, мал маля, – сказал он. – Ись хотим. Матка малых-то с собой в поле таскала. Яму выроет, повалит, дитешок обостится весь. А я скотину пас. Обратно силы не было добраться, дак ползком полз. Куда деваться? Одного-то и оприходовал. Барашек не больше кошки. Мизгирь подглядел и заложил. Дали мне три года. Три года отсидел, а семья-то наелася да, может, с того и жить стала. А-а… – Он махнул рукой, но даже и от печальных воспоминаний не взгрустнул, не омрачился ликом. – Сейчас вот мед ложками хлябаем, да и не хотим. За так ведь работали. Тому же Петрухе-хромому мужики рядились строить амбар за три пуда хлеба, чтоб и леса навалять, и моху надрать, и нарубить, и дранью покрыть. Агафон пришел и предложил срубить хлев за два пуда. И срубил его один…

– Мы сами-то как заживались? – вскрикнула жена. – Аль забыл? В молодости-то помирал, астмой болел, на трудодень лежачая палка. Пастушил он, я Ваську десятилетнего с ним посылала. Иди, говорю, с отцом, где-то помрет, мы и не узнаем. У меня пятеро было. Я говорю: ой, отец, одолеет нас карачун, зачем мы столько детей наделали? Помрешь, у меня куча детей на руках, куда я с има? Уйду на покос, а их-то куда? Одинова пошла, все ножи спрятала, буханку хлеба на столе оставила, забыла, дура, нарезать. Прихожу с работы, соседка говорит: зашла к тебе в дом, а твои-то буханку хлеба топором рубят. Каждый подходит и топором рубит, сколько надо. Ножи спрятала, а топор на мосту оставила…

– Все лабуда, Лешка, все хорошо. Эко времечко-то настало… А ты, баба, Королишку более не приваживай.

Быстрый переход