|
Такое это вещество, скажу тебе, Лешка».
Табор застонет, закашляется, трудно приходя в себя, поползет из своих нор, а у Гришани уже булькает варево на огнище, он уже кашу едва проворачивает веселком, весь блеклый с утра, как палый осенний лист, и застоявшийся мерклый взгляд выдает едва живую, безмерно страдающую душу. Эх, человече, хочется воскликнуть, тебя уже в рогозку скрутило, жила к жиле приросла, а ты еще непонятно для чего испытываешь себя на крепость, словно бы получил на то задание. Чего ж ты насильно-то изгоняешь живую душу из изношенного тела, она-то почто должна страдать, сердешный!
Но ведь не воскликнешь, непонятно отчего запечатаны уста, ибо всякое слово упрека кажется кощунственным и лживым. Это как лекарство отнять у безнадежно больного, в которое он уверовал, ничего не предлагая взамен и лишая его последней отрады.
Бурнашов, сознайся, ты ехал сюда за паствою, ты думал раствориться в народе, слиться с ним; ты факелом стремился сюда, но свет его не достигает никого. Народ готов признать в тебе пастыря, а называет барином. Ты не учитель, не наставник, тебе не о чем говорить с человеком, оставшись наедине с ним, тебе скучно, у тебя уста засыхают, и лишь в толпе, забытый всеми, ты отдыхаешь, расслабляешься душою. Ты живешь в Спасе как соглядатай. Вот они, твои братья, вернулись едва живы; поди и скажи слово, прожги насквозь, чтобы устыдились и дали обет праведной жизни… Но я же не приказчик, не управитель, чтоб тащить распьянцовскую душу в съезжую избу да чтоб выходить там розгами, отделать, исписать. Пожурить и то едва ли имею право; что Слово, оно здесь бессильно, коли не можешь саму жизнь переменить. Слово лечит и мучает лишь трезвую, бодрую душу, а тут она спит, пребывая во спокое.
Бурнашов обвалился на калитку и наблюдал деревенскую картину. Тоска, обида и жалость боролись в нем, два резонера устроили ристалище в его душе, а меж тем на лице блуждала мягкая улыбка от комической уличной сценки.
Вчера косари завивали прощальную сенную бороду, хорошо напраздновались, как водится, да на свежий хмель, видно, еще добавили с утра на угоревшую голову – и вот прибыли мужики к своим благоверным пьяней вина. Едва постели, пожитки сгрузили, кто сползти не мог, того жена стаскивала и закатывала на телегу. Тут же двое завздорили, чего-то не поделили. Виктор Чернобесов зажал голову Петра Ионова промеж колен, занес кулак над старой лысиной, готовый раскроить напополам, и закричал визгливо, торжествующе: «Сейчас прикончу!» А Петр Ионов, стоя на коленях, покорно ответил: «Добивай, сынок, добивай скорее». – «Тогда не буду, живи, гад». Чернобесов выпустил мужика, сам тут же зашатался, упал на траву и уснул…
Знать, грозовая туча вершила с людьми дурное, напускала на них памороку, изводила сердце томлением; всяк в Спасе ожидал несчастья, словно бы весть о нем, грядущем, доставили по домам хмельные косари. Гроза и в ночь не разродилась, в усторонье метались беззвучные сполохи, вспарывая небо. Илья к своему празднику попадал беззвучно, замотав копыта коня тряпками: он собрался украдчивой сторожей попасть в село и тут неожиданно произвести сыск и расправу.
Лизанька вниз не спустилась, осталась спать в светелке. Бурнашов ночью хлопал по постели ладонью и, не находя жены, пугливо вскидывался, приходя в себя, а после шлепал босыми ногами по избе и часто пил. В резном княжеском креслице застоялась густая темь, она вылепилась в причудливую фигуру страшного человека, с нее можно было писать натуру.
Подумалось вдруг: надо менять деревню, эта изба не принесет мне радости, в этой избе скопилось слишком много чужих несчастий, а вокруг нее приступом бродит людская зависть…
Именно в эту ночь посетил деревню призрак. Призрак ли то был, кто знает, но позднее Спас эту странную историю перевел в забаву и досужую сплетню.
Под утро к Королишке прибежала Зиночка и давай стучать в окна. |