|
Не хочу, не хочу, – запальчиво повторял Бурнашов, слыша приступ надвигающегося гнева и страшась его. Молил об одном: хоть бы смолчала жена, не перечила, уступила. И вдруг подумал раздраженно: расщеперилась, дура, как курица на гнезде… И безобразие вылившегося живота, и рыжие разводы на скульях, и назойливая наставительность голоса показались Бурнашову почти ненавистными. Вот тебе и излечился, вот тебе и устроил душевный мир. Не нами сказано: горбатого могила исправит.
– Добрей бы надо, Алеша. Поласковей надо с людьми. Ты такой с ними жестокий.
– Я не хочу добрей. Не хо-чу. Учит, тоже мне…
– Алеша, что с тобой? Опомнись.
– Я и не сходил с ума. Я-то разума пока не терял…
– Ты знаешь, мне нельзя волноваться. Я сына нашего жду.
– Жди, жди своего сына. – Бурнашов поднял голос до визга, но тут же и уронил его, отчеканил с той едкой иронией, с какою обычно пытаются донять до печенок, ужалить, унизить самого ненавистного человека: – Давай-давай жди… Но только не моего.
Лизанька побледнела и, умоляюще глядя на расходившегося мужа, спросила упавшим голосом:
– А чьего же? Ду-ра-чок…
– Тебе лучше знать. И вообще, оставь этот мерзкий тон. Что я тебе, мальчик?
– Еще что скажешь? – Лизанька прижалась спиною к печи, громоздкий живот, обтянутый байковым розовым халатом, делал ее фигурку нелепой, похожей на кенгуренка. Прежде бы она заплакала, залилась слезами, убежала в светлицу, зло хлопнув дверью. Но теперь, еще не родив, она уже была матерью и пеклась о том, кто постоянно донимал, толокся больно и упруго в живот, кто бессонно дозорил под грудью, напоминая о себе, боясь, что его позабудут. Ради сына она должна быть спокойной, иначе отзовется на нем. Заклиная себя, Лизанька меж тем угрюмо уставилась в мужа померкшими близорукими глазами, и этот взгляд доконал, добил Бурнашова.
Не соображая, что творит, он подскочил к жене и занес кулак:
– Ну что ты выпялилась, ко-ро-ва! Не смотри на меня так, не смотри, иначе!..
– Бей, чего испугался? – Голос жены был холоден, но хрупок, губы дрожали. – Коли руку занес, то бей… Ты же сам того хотел? – ее пронзила догадка, но Лизанька боялась произнести ее вслух. – Ты ведь хотел того, признайся? Да-да-да. Ты хотел, чтобы я изменила тебе. – Решившись, она схватила Бурнашова за рукав толстовки и принялась дергать его тяжелую руку вниз, словно бы пыталась вырвать ее с корнем. – Ты сам… Ну как же это, а? Ой-ой-ой. – Лизанька качала головою, некрасиво распустив рот, и наконец заплакала.
– Давай пореви. Ну и все. Слава богу. А я… – Бурнашов говорил отстранение, глядя опустело на взъерошенную, такую неприглядную сейчас жену. Его трясло, и он не мог совладать с собою, когда неверными руками срывал с крюка одежду и бежал за порог, на волю, на свободу. – Ну какой же я дурак. Вот и выяснили, слава богу, разобрались. Лучше поздно, чем никогда. Дурак я, дурак, набитый дурак. – С каждым словом Бурнашов безжалостно бил себя кулаком по лбу, не чувствуя боли, а ноги меж тем сами несли его вешней подкисшей дорогой неведомо куда. Но разве можно деться от себя, переменить душу, уйти в такой схорон, так затеряться, чтобы полностью утишить сердечную бурю? Нет на миру такого затулья, нет такой пустыни и затвора, что излечит тебя. На замежке овсяного польца Бурнашов и остановился, затравленно оглядываясь. Повсюду расстилалась снежная, ярко блистающая, подплавленная солнцем целина с голубоватыми гребешками застругов. Ни следка, ни отметины на сверкающем насте.
В это время Лизанька подвывала, отупело раскачиваясь на лавке: «Сынушка мой, он надумал убить нас. |