Изменить размер шрифта - +
А я не дамся, слышишь? Я сильная, я не дамся… Так унизить, господи. Как только додуматься мог? Будто с цепи сорвался… Но ты не волнуйся, сынушка. Будем жить вдвоем, никого нам не надо. Все хорошо, все ладно, мамушка тебя в обиду не даст».

 

Наутро Бурнашов стоял под окнами низенькой сельской больнички и, скребя ногтем шелушащуюся краску подоконника, смотрел сквозь мутное стекло на жену, на крохотный белый пакет в ее руках, обозначавший сына. Кровать жены оказалась возле самого окна. Лизанька сидела строгая, отчужденная, с картофельно бледным лицом, под цвет больничной застиранной рубахи. Прося прощения, Бурнашов невольно заискивающе улыбался и строил рукою всякие ободряющие фигуры, но жена не подавала никаких знаков сближения, была неподвижна, как бы впечатана в оконную раму. Из глубины палаты выплыла больничная няня, и Лизанька с улыбкою передала ребенка. Подаренная совсем чужому человеку сердечная улыбка больно уязвила Бурнашова, он почувствовал себя незаслуженно оскорбленным. Ну погорячился, с кем не бывает, так бабе-то давно пора и отмякнуть по праздничному случаю, не век же суровить себя…

Но жена не слышала мольбы Бурнашова и все так же застывше, равнодушно наблюдала за мужем, красивая, освещенная внутренним покоем, словно заново родившаяся. Так теперь казалось Бурнашову. Вдруг она замахала рукою, дескать, прощай, и медленно повалилась в постель.

«Собственно, что я горюю? – уязвленно размышлял Бурнашов. – Ведь все ясно как божий день. Ну явился, пришел, навестил, так не чужой же». Он отступил в глубь больничного парка, проваливаясь в рыхлый, усыпанный древесной шелухою снег. Вершины сосен гуляли по ясному небу, и теплый солнечный ветер стекал вдоль красных рубчатых колонн на самое дно высоченного колодца, где маялась в ожидании грядущих родин промерзшая земля. Но странное чувство обычно настигает человека в эту пору: он ждет откуда-то приветного слова, он удивительно пугается одиночества, страшится пропасть именно сейчас, когда солнце хмельно ярится и от влекущего неба невозможно отвесть глаз. В торжественные дни явился сын, это для него наполнена благодатью синяя прохладная купель. И вдруг Бурнашов поймал себя на мысли, что о сыне-то он думает как о своем, о родной давножданной кровинке, без которой будущая жизнь невозможна. От жены же явился росток; что делать, коли сам будто сухой выскорь, так и прости, Бурнашов, не для тебя ли и оступилась, родимая, перемогла душу, только бы тебе хорошо жилось и ладно… Она же поняла меня, она прочитала тайное мое желание и ни словом не обмолвилась, не устрашилась. А я на нее напустился, изувечить хотел, варнак, кулак нацелил…

В Бурнашове вдруг все задрожало от нетерпения, милости и прощения молило сердце. Он скоро прошел к больничным покоям, решительно постучался в дверь с надеждой немедленно увидеть Лизаньку и повиниться. На стук вышла на крыльцо грузная няня. «Ну что ты рвешься, родимый? – спросила строго, но глаза на рыхлом водянистом лице были приветливы. – Богатырь родился. Четыре пятьсот. Вылитый папаша. – Уходя в сени, старуха бормотала по привычке: – Такой старовитый наруже, а мастеровой. Какого богатыря вытесал девчоночке».

Бурнашов расслышал брюзжание и рассмеялся. Уже не оглядываясь, возбужденно прошел в село, на почте отбил сестре телеграмму, что родился сын Матвей…

 

А ты и не веруй, улещал приятель, но сходи; писателю все надобно познавать в натуре, воздухом благодати подышишь, да и полезно тебе, мил человек, притушить гордыню, и тогда смирение твое станет искренним, идущим из самого сердца… Вот, бестия, как прочитал Бурнашова, до самых печенок проник косоглазый учитель. Не нами сказано: не глазами зрим, но сердечными очами.

«Сам-то хоть веруешь?» – спросил Бурнашов сомневаясь. «Верим не верим, но старинушку гоним», – уклончиво ответил хозяин.

Быстрый переход