Изменить размер шрифта - +
Вот тут она пожалеет, увидев, какой я несчастливый. А я счастливый. Ты, Лизанька, видала меня страдальцем, горемычным? Иль я плакал когда, стенал на нужду, на судьбу, на повезенку? Завью горе в тряпочку и не пикну». – «Ты у меня сильный. Я за тобой как за каменной стеной, в затулье, завитерье, ни один ветер не прошибет, за такой я защитой, родненький мой, божий подарочек». – «У нас с пустяка вдруг. Раз – и искра, и огонь, пламя, пожар, все засверкает. У нее глаза заблестят, начнет воспитывать, как жить мне. Ты пи-са-тель, ты во всем пример, чтобы и форма, и содержание. Я не стерплю, и у меня глаза засверкают. И ссора, и век бы друг друга не знали, хуже чужих, вовсе незнакомые, ненавистные, как кошка с собакой, и уже никогда не простить. Она и год ждет, и другой, на поклон не пойдет, все ждет, когда я явлюсь. И так всю жизнь будет ждать, пока не приду, не склоню головы: «Прости, мама, я виноват». Другой раз встретимся на улице, сделает вид, что не заметила меня. Я скажу: здравствуй, мама. Она только головой вот эдак…»

Бурнашов кивал в темноте головою, поднявшись на подушках, а выговорившись, иссякал, пустел весь, даже тело его будто бы тоньшело, когда съезжало в перину, в простыни, вовсе утапливаясь в кровати. Потом засыпал мгновенно, словно камнем прибили, но дрожь и тогда не оставляла, корежила Бурнашова. А Лизанька еще долго томилась, распялив в темени глаза, горестная недоуменная полуулыбка блуждала по лицу. Женщина вдруг спохватывалась, пугливо протягивала руку, отыскивая мужнюю грудь, а прижавшись к ней, успокаивалась, меркла, отходила в сон.

 

Старик обитал бобылем в нижнем конце Спаса и по обыкновению с утра восседал на обветшавшей скамье возле избы как на троне, торчал прямо, не сутуля спины, с глубоко посаженными зоркими бесстрастными глазами, и все лицо его выражало неисчезающее чувство долга и надзора. Он переводил подозрительный взгляд с избы на избу, мерно, непрестанно жуя, наверное, слетали вставные челюсти, и это движение узких выцветших губ как нельзя больше подчеркивало всю неколебимость старика. Уже за восемьдесят, старая изношенная перечница, в гроб одной ногой, но Яков никак не хотел прощаться с тою службою, которую выдумал себе сам. Все казалось ему, что стоит лишь ослабить бдительность, и сразу рассыплется, развеется народишко и кинется на дурной промысел, помчит по свету, замышляя зловредное. На Якове постоянный серый офицерский плащ-пальто с широкими прямыми плечами, казенные штаны с лампасами и соломенная повыдерганная шляпа, из-под которой, плохо прикрывая морщинистую шею, сползают бесцветные неровные косицы, больше похожие на плесень. На последнем износе будто бы, попробуй дотянуть до таких лет, но возле старика топор с длинной ручкой и груда наколотых дров.

В прошлом году по весне он нашел два мешка овса, взбулгачил всю деревню. Люди за его спиной смеялись, но в лицо сказать побаивались, согласно кивали головою. Он сотворил целое дело, привлек милицию, душа старика кипела, он чувствовал себя на высоте, когда ходил по Спасу, подозрительно примеряясь к усадьбам и высматривая вора. Не миновал Яков и житья свояченицы Власихи Чернобесовой, долго колотился в глухие ворота. Бурнашову по соседству хорошо был слышен уверенный металлический голос деревенского соглядатая, когда он припирал старуху.

«Никакой желательности, одна нежелательность, – нудел Яков Мизгирев, принюхиваясь к старухе. – Я старый член партии, персональный пенсионер, а ты разводишь частную жизнь. Опять самогонку гнала?» – «Не говори пустые слова», – отрезала Власиха, насмешливо щурясь и подмигивая улице. «Я пустых слов не говорю и никогда пустых слов не скажу. Потому что я имею направление. Я не заблужусь». – «Ну ладно, сват, чего прицепился? Говори, коли дело. Не слыхала я, как ты стучался. В бане была». – «Как не слыхала? Такого не может быть, чтобы не слыхала.

Быстрый переход