|
Я это давно понял. Сюда не подходит известный стишок: «Землю попашет, попишет стихи». Тогда все плохо. Это баловство чуждо Бурнашову по самому уставу жизни, который он избрал для себя и повинуется. Бурнашов собирался замкнуться в Спасе, уйти от городских знакомств, чтобы все потеряли его, забыли. Но в нем столько энергии, что в орбиту его судьбы оказалось ввергнуто множество всякого народу, и он сам зазывает его, и все они как-то помогают иль пытаются помочь. Каковы мои выводы? Пожалуйста. Мне кажется, что у Бурнашова столь грандиозные замыслы, что ему нужна целая община его почитателей, его работников, его сподвижников, его поклонников. И оттого он все жаловался, что народ стал ленив, и женщины ленивы, и все разучились работать, а ему, Бурнашову, надо писать, а тут скот, хозяйство, и все висит на нем, и т. д. и т. п. И мы печалились вместе с ним, и охотно ругали кого-то, кого худо знали, охотно подчиняясь Бурнашову. И он светился тогда, ему хватало сочувствия лишь, чтобы возродиться, его голубые пронзительные глаза излучали столько света, что заливало всех нас. Бурнашов пил из нас энергию и тут же делился с нами. Он сидел в углу дивана, подобрав под себя ноги, и походил на лесовичка, седого, благообразного, с молодыми сочными губами.
Сколько я уговаривал Бурнашова покинуть деревню, переселиться в город, благо есть условия, пожалеть в конце» концов молодую жену, которая погрязла в хозяйстве. Когда-то она увязалась за Бурнашовым, потрясенная его речами, и вот покорно несет свой крест. Но по мысли Бурнашова даже она не всегда достойна его жизни, а ему бы хотелось выковать из жены воительницу, сподвижницу. Но где ее взять? Кто похвалится, что обзавелся ею, получил у судьбы спутницу до гробовой доски? Давно ли у меня была подпора, мой надежный костыль – и вот как два врага нынче, видимся лишь на кухне…
Порою кажется, что у Бурнашова множество личин и он меняет их постоянно…
… А может, я трус?»..
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Пока свет в доме не погашен, в окна бьются мотыльки, словно кто стучится и просится на ночлег. Прежде этот стук страшил Лизаньку и играл на нервах. Но ведь ко всему привыкаешь, пристраиваешься душою: сухой электрический шелест крыл по тугому полотну абажура сейчас завлекает. Бабочка мохнатая, пыльного цвета, в ней есть что-то роковое, глаза у нее прозрачной зелени и горят, как кристаллы горного камня.
Запросилась бабочка на постой – значит, вечер. К утру она плотно сомкнет толстые мучнистые крылья и засохнет где-нибудь в потемках за сундуком. Убираясь, Лизанька сметает их в совок и развеивает подле крыльца по ветру. И смутно Лизаньке, когда мотыльки оседают в траве, как пена.
Может, и Лизаньку гнетет порою мысль, что она сама как бабочка-однодневка, очарованно попавшая в чужую жизнь?
Бурнашов сутулится на троне, переступает по ярко-красной тканине половика валяными обрезанными калишками, перебирает пальцами свалявшуюся бороду. Он читает. Порою потрескивают пересохшие старинные листы. Свет ночника маслянисто ложится на выпуклый бронзовый лоб, густые, круто загнутые ресницы дрожат, заслоняя обочья, тень от головы недвижно лежит на потолке.
Хоть бы заговорил, хоть бы слово одно кинул ласковое, спросил бы: как ты себя чувствуешь, Лиза?
На деревне забила колотушка, звук ее нарастает из ниоткуда, потом меркнет, гаснет, умирает.
Душно. Гнетуще душно на воле, вот и к ночи не посвежело. Простыни влажные, липнут к телу. Такая тягостная сушь стоит нынче, что даже земляной червь затянулся в тугой узел. Зачем? С какой целью завязал сам себя? Много было червя в земных глубинах совсем сухого, с едва заметными признаками жизни.
Небо над трясом багрово пылало, и казалось, оттуда скоро посыплется каменье. Хлеба горели на корню, по расщелившейся земле суетились черные панцирные жуки. Мыслится: еще день – и конец грешному миру. |