Изменить размер шрифта - +
«Ты меня до времени сведешь в могилу, – простонал Бурнашов, разлепляя веки, едва оживляя покинутое, растекшееся в простынях тело. Как трудно собрать его по утрам, слепить, наполнить энергией, поставить на ноги и подтолкнуть вперед хоть бы на малейшее пустяковое дело. Онемела пружина, неведомо когда истек завод. – Ты меня толкаешь к смерти непонятно почему». Но он не ворчал, не раздражался, Лизанька сразу уловила перемену в его голосе и придала своему открытию огромное значение. «А ну подъем, лежебока, – требовательно сказала она. – Иван Креститель сегодня. Ты обещался отвести меня на святой родник». Но Бурнашов не помнил, чтобы чего-то обещал накануне: он смежил веки и признался тихо, сдержанно: «А я, Лизанька, сына нашего видел. Не ко времени ты разбудила». – «Рассмотрел хоть? Что ж ты не сказал, что сына видишь?» – «А как я сказать-то могу?..» – «Будет тебе сын», – твердо обещала Лизанька, и Бурнашов не удивился ее словам.

Всю ночь шел дождь, но волосатое, дерюжье небо так и не высветлилось. Слегка накрапывало, водяная пыль висела в воздухе, весь мир поник, притих, до отказа напитанный влагой, каждая клеточка матери-земли была окроплена ныне, освежена и подвигнута к зачатью и скорым родинам. «Не бог, но народ чуток необыкновенно. Как он чувствует перемены в природе, слышит их и подгадывает к ним всею жизнью. Это не только ум надо иметь, но и терпеливую любовь», – возвышенно размышлял Бурнашов, азартно хлюпая босыми ногами по теплым лужам, разбрызгивая их. «Какой же ты писатель? Ты ребенок. Ты сущий ребенок, Бурнашов, а не писатель, – вздохнула жена, любовно озирая мужа. – Ой ты сын, сын ты мой!» – «Не смей так говорить, – прикрикнул Бурнашов, мгновенно суровея. – Не сын, но муж!» – «Прости, прости, милый. Знал бы, как я тебя люблю».

Лизанькина душа горела нынче, как яркая восковая свеча, без треска и плеска, мерно и надежно, и это ощущение женщина берегла, как самое святое, словно бы нынешний день был последний и самый заветный. Лизанька не слышала своего тела, не чуяла бренной утробы, так легка была плотью, едва касаясь ступнями сырой чавкающей земли. Но в сердце ее плавилась свеча, и волны этого тепла и томленья растекались по всякой жилке молодого, не рожавшего тела. Господи, как сейчас она любила Бурнашова, как откровенно желала его и потому не сводила с его прокаленного лица зовущего, сияющего взгляда. А Бурнашов в эти дни действительно сменил личину: сеностав, упорная страда подсушила, подвялила лицо, и от смуглого ровного загара голубые глаза стали еще ярче: он подбрил бороду, подобрал на затылке волосы: нелепая желтизна выгорела, и голова стала снежно-белой. Апостольское что-то проявилось в обличье, и душевные муки лишь украсили Бурнашова… Нет-нет, ее муж действительно необыкновенен. Сына хочу от него, сына…

Как не спешила семья к святому роднику на молебен, но все одно припоздали. Богомольщики уже толпились у часовенки, одолевши немалый путь из других мест. Сыро было нынче в овражке, глухо, с ольшин скатывался дождь, наполнившийся за ночь ручей шумел взбулькивая, папоротник намок, комар толокся столбом над плечами поклонниц. Женщины несли еду, баранки, булки, калачи, подавали деньгами. Приношения складывали на столик, покрытый серыми замызганными пеленами. В глуби сараюшки, сколоченной из жердья, на краю сруба теплились тоненькие оранжевые свечечки. У входа в часовню стояла начетчица в сером пастушьем плаще, плат шалашиком по самые брови, нос ястребиный, что-то в лице каменное, недвижное и вместе с тем решительное, почти мужское. Начетчица была издалека и пришла за-ради престольного праздника; как пастух за стадом, она дозорила за всеми, каждого примечала, не выпуская из виду. Порою поворачивалась лицом к срубу со святой водой и запевала протяжно, высоко, заглядывая в потрепанную книжицу.

Быстрый переход