|
Когда от дерева станет рождаться человек, любви не понадобится. А до той поры будут бесконечно писать о любви, понять которую нельзя, но где наслажденье, мученье и отвращение пируют за одним столом…
Бурнашов неловко разделся, закинул одежду в угол; стесняясь своего стареющего тела, потянул дверцу на себя. Но жена воспротивилась, прошептала:
– Не закрывай, Алеша. Мне Власиха сказала: если при свете дня, то замесится светленький Ванюшка, а в ночи затеется черненький, как цыган. Я на светленького загадала, чтобы на тебя похожий.
– Бред все это, собачий бред, – пробурчал Бурнашов, привалился к жене, вернее рухнул в сено, а после скатился по отрогу в провал, к прохладному ее боку и услышал, как вздрогнуло, облилось мурашками тело. «Как кобель, ей-ей. Средь бела-то дня», – подумалось смутно, но Алексей Федорович тотчас же отогнал суетную мысль. Жена томилась, тосковала по ребенку четыре года, и Бурнашову так хотелось помочь ей, разогнать сердечное беспокойство. «Старый кобель, ах ты старый кобель. Седина в бороду, а бес в ребро. Ну куда тебе за молоденькими гнаться?» – втолковывал Буриашову кто-то незримый из страны искушенья и сладострастья. «Но ведь поровенку-то возьмешь, так она и мыши не родит», – ответил незримому Бурнашов и вздохнул. «Упустил времечко золотое, упустил. Раньше куда смотрел?»
Лизанька лежала покойно, но даже на расстоянии чувствовалось, как пурхалось ее сердчишко под тонкой золотистой шкуркой, готовое выломиться наружу: каждая жилка ее худенького тельца, каждый сосудик передавали это биенье, гнали желанье в самый дальний окраек плоти и возбуждали ее. Ладонь касалась плеча Бурнашова, и он слышал, как под горячими покровами перестукивали молоточки.
– Верно, что с милым рай в шалаше. Почему бы нам тут не спать, Алеша? Здесь мы как звери. Воздух-то какой. – Она говорила шепотом, будто боялась, что кто-то скрадывает, дозорит их. – Ты чуешь, милый, как окутало нас? Я будто в святом ручье лежу, ровно еще и не вылезала оттуда. – Она споткнулась, прикусила язык. – Дуреха же я, мелю чего ни попадя. Ты потрогай, Алеша, какая у меня стала кожа. – Лизанька нашарила тяжелую ладонь мужа и потянула к себе…
– Кожа как у древней черепашки…
– От тебя дождесся ласкового слова. Скорее рак на горе свистнет… Но ты потрогай. Ну!
Чего ждете, чего томитесь, чего растягиваете блаженное время, словно бы пугаетесь его? Любитесь в сенной воздушной перине, как дикие звери посреди природы.
Бурнашов приподнялся на локте, вкрадчиво, как-то преодолевая внутреннюю неохоту, пробежался пальцами по впалому животу, по бедрам, обильно покрытым рыжеватой шерстью, выгоревшей от солнца. Жена вздрогнула, подалась навстречу.
– Как я тебя люблю, – почти простонала она и всхлипнула, резко откидывая лицо вбок. Глаза ее потускнели, налились влагой, крупная слеза выпала в обочье и зеленовато замерцала. – Боже, как я тебя люблю и ничего с собой не могу поделать. В груди жжет, так я люблю тебя.
Бурнашов обнял Лизаньку, мягко поцеловал в причудливый ручеек губ, в нежный, размытый овал рта, похожий на распустившийся в ожидании зев цветка, в глубине которого блеснула влажная зернь зубов. Он всмотрелся в жену, будто видел впервые после долгой отлучки: беспомощные, распахнутые глаза, казалось, занимали пол-лица, в них были испуг, ожиданье и зов. Волна нежности захлестнула Бурнашова.
– Какая ты красивая у меня. Ты прости, Лизанька, если когда обидел чем.
– Прощаю. Теперь ты увидел наконец, что я единственная в мире? – Лизанька радостно засмеялась. Подумалось: вот оно, счастье-то, умереть бы сейчас, так и не страшно. – Алеша, я вся твоя. Только ты не грубо со мной. |