Изменить размер шрифта - +
 – Алеша, я вся твоя. Только ты не грубо со мной. Ты меня лаской, лаской… Ну шепни что-нибудь, ты не молчи только…

– Любимая… дай сына… молю тебя…

 

 

НЕСЧАСТЛИВЫЙ ЧЕЛОВЕК ПРИБЫЛ…

 

Космынины нагрянули следующим утром ни свет ни заря, когда Лизанька была вся в запарке, ворочала ухватом в печи, задвигая ведерные чугуны, занятая по горло домашней обрядней. Бурнашов только что спустился из светелки к чаю, изрядно поработавши нынче и довольный собою. Тут и ввалились гости, сбросили рюкзаки у порога. Космынин ткнулся отросшей бородою куда-то в лоб Бурнашову, Лизаньке галантно поцеловал ручку, расшаркался. «Вы фея, Лизанька, вы чудо, – сказал он, улыбаясь грустными непрозрачными глазами и как-то странно перекашиваясь лицом, словно готовый заплакать. – Вот достались-то вы бирюку, такой-то бриллиант первой величины, а он вас в хлев запер». Лизанька, вся раскрасневшаяся, упарившаяся у печи, только махнула рукою и ничего не сказала. Космынин подхватил рюкзак за утлы и вывалил капусту: с пуд ее было, не меньше. «Я же козел, – объяснил Борис, – я без травы не могу». С этими словами он заискивающе взглянул на супругу. Та как шла, так сразу устало опустилась на лавку, руки ее опали, провисли меж раздвинутых колен, она сидела сгорбленная, молчаливая, упершись угрюмым взглядом в окно, на влажную утреннюю улицу. «Дурак он, – вдруг сказала хрипло и так же хрипло рассмеялась. – Вот с таким дураком и промаялась».

Неловкое, гнетущее молчание воцарилось в кухне. Бурнашов искоса украдкою наблюдал за Натальей, и показалась она ему очень нехорошей и странно болезненной, в том крайнем пределе, когда не знаешь, что и ждать от человека. «Сейчас чаю попьем, и спать, гостеньки дорогие, – нараспев, улыбчиво сказала Лизанька. – Вы с дороги, умаялись. Вам, поди, тошнехонькой показалась наша дорожка? – Высказывала по-северному, на старушечий манер. – Наша дорожка – ноги выдергошка. Пойдешь, да и проклянешь, да и скажешь: век бы сюда не поехал более. Вот, скажешь, куда люди запехались, в Тмутаракань забрались, да скорее бы и подохли все тут, да хоть бы и других не зазывали – не мучили». Бурнашов восхитился Лизанькиной говорей и рассмеялся вдруг: он мгновенно оценил двух женщин, и жена перед Натальей показалась ему куда краше. Он даже возгордился ею. И тут каждый стряхнул оцепенение, зашевелился, ожил. Космынин принялся пластать кочан, слегка присолил, пожамкал пальцами, сок сцедил в стакан и, не дождавшись общей трапезы, выпил, крошево полил постным маслом. «Кто со мною? Я лично травку, только травку, мне ничего более. Я, Алексей Федорович, со своим припасом». – «Мне работник нужен. А с этого припасу ты и ноги не потянешь», – весело сказал Бурнашов. Космынин не отозвался, углубившись в себя, принялся хрустеть капустой, и все худое сосредоточенное лицо мерно задвигалось в лад челюстям, и долгая борода заелозила по груди, по рубахе защитного цвета. Капустная стружка запуталась в подусьях, по-стариковски неряшливым стало обличье, и Бурнашов подумал, что гость грустен, тревожен, осунулся нынче. Наталья покосилась на мужа, как выстрелила, будто пронзила острогою, и процедила, никого не стесняясь: «Господи, как я его ненавижу!» Космынин, не отрываясь от чаши, все так же перетирал зубами овощ и сделал вид, что не расслышал безжалостного приговора. «Ах, впрочем, пустое. Я так. Вы не слушайте меня», – вспыхнула Наталья, снова полуотвернулась к окну. Бурнашов заметил в волосах ее толстую молодую седину, под коротким вздернутым носом пробились густые усики. Красива ли она была? Кто знает. В последние годы Наталья заматерела, слегка осела на плотных ногах, но каждый мужик, когда она шла по городу, отчего-то останавливал взгляд на ее неправильном, но притягательном лице с этими зазывно накрашенными губами, глазами, полными мрака, и смолью крутых изгибистых бровей.

Быстрый переход