Старшая дочь хотела учиться, а мать, боясь, чтобы она не сделалась нигилисткой, восстала против этого; пошли раздоры, и дело кончилось тем, что мать, после горячей сцены, прогнала дочь из дому.
Молодая девушка, ожесточенная таким поступком, не искала примирения, промаялась с полгода, бегала в мороз по грошовым урокам в плохой обуви и холодном пальто и схватила чахотку. Когда до матери дошло известие, что ее дочь безнадежно больна, она бросилась к ней, перевезла к себе, призвала дорогих докторов, но было уже поздно, дочь умерла, а мать вскоре с горя помешалась».
Но в своей повести Панаева дала слово такой сбежавшей из дома «нигилистке» и заставила читателя услышать ее правду: «За кого бы я стала считать себя, если бы вернулась домой? Значит, я струсила бы, отказалась от своих убеждений, когда я уже раз сказала что считаю позорным жить той жизнью, какой меня заставляли жить. Я не продам своих убеждений ни отцу, ни матери, ни любимому человеку, никто подобной жертвы от меня не дождется, да и не может требовать. Я могу погибнуть, но не могу блаженствовать по расчету.
Вспомни, как давно задумала я бежать из дому! Сколько слез было пролито по этому случаю! И что это были за страдания, когда я стала уговаривать тебя и доказывать тебе, что все это делается из благоразумия, потому что я доходила до отчаяния. Ты ведь знаешь отлично, от каких преследований я ушла из дому: через два дня я должна была венчаться с человеком, которого я не только не могла любить, но не могла и уважать.
Я доехала до Петербурга с очень почтенными людьми, нашими знакомыми — ну а что же говорили обо мне? Что я убежала со студентом, что я в Москве родила, и даже видели меня с ребенком на руках просящей милостыню, вероятно, — в церкви на паперти. Ведь каждый день доходили до вас вроде этого обо мне слухи, — не правда ли? Ты ничему не верила, и что же вдруг ты так теперь переполошилась? Что я остригла волосы?.. Это правда, я сделала этот тотчас, как приехала в Петербург. Это очень просто — когда хочешь с себя сбросить все старое, то всегда доходишь до утрировки. Впрочем, успокойся: у меня волосы за год отросли и стали еще гуще.
Да и что тут такого важного? Разве взбивать волосы не так же глупо? Однако никто от этого в ужас не приходит. Не понимаю — отчего всякая детская выходка считается за какое-то преступление, а множество действительно возмутительных вещей находят себе оправдание! Возмущаются, например, тем, что стриженые барышни ходят в гости к холостым мужчинам — ну что ж такое? Это такие мужчины, с которыми безопаснее провести целый день с глазу на глаз, чем с другим протанцевать кадриль в освещенной зале, под внимательным наблюдением тетушек и маменек. Помнишь ли, когда мы были почти девчонками, как один господин, танцуя с нами, у нас на бале, говорил нам такие вещи, что мы только долго спустя поняли их смысл? Помнишь ли, как он упрашивал нас прийти в сад вечером, для того чтобы сообщить нам какую-то тайну, от которой, но его словам, зависело будто бы спасение нашей матери? Хорошо, что мы, несмотря на его просьбы не говорить об этом никому, рассказали это друг другу и — были поражены одними и теми же словами!..»
Конец у повести Панаевой счастливый. Героиня находит в городе друзей, учителей и единомышленников, находит работу по душе, находит и любовь.
«Ты совершенно права, любить и быть любимой — это такое блаженство, какого нельзя себе и представить, не испытав его, — пишет она сестре, пытающейся вернуть ее на путь „высшего предназначения женщины“. — Как теперь мне, кажется, легко и хорошо жить! Чувствую какую-то силу, все кажется возможным, всякий труд нипочем, и не страшно за будущую деятельность, потому что знаешь, что не одинока, что возле тебя есть человек, который поможет, даст совет, которому твое счастье, стремления и потребности так же дороги, как и свои собственные… Мне так хочется теперь видеть тебя, обнять, рассказать все, что я чувствую, как я бесконечно счастлива. |