Все это разноцветье отражалось в зеркальной поверхности неподвижных прудов, по которым скользили лодки, беззвучно опуская в воду легкие весла. Музыка, звучавшая откуда-то с небес, казалась по-райски блаженной, пары ходили по усыпанным мелким песком дорожкам парка с изящной грациозностью, и только короткий дамский смех, как звон хрустального бокала, ненадолго разрушал гармонию празднества, устроенного в честь русского посольства, в честь русского царя, продолжавшего и в Вене сохранять инкогнито.
- Хорошо здесь, экселенц, благодатно! - говорил Петру Меншиков, когда, улучив наконец момент и отойдя от Леопольда и его свиты, углубились в парк и присели на белую скамью, увитую по спинке гирляндой из цветов. - Токмо соскучился я малость по стерлядке провесной, страсть как изголодался. Ах, и любовался же я тобою, мин херц! Хоть и фрисландского пейзанина ты ныне костюм надел, а уж царскую стать не спрячешь - так и прет из тебя великий государь. Токмо не пойму, какого дела ради ты с кесарем сегодня беседовал со снятой шляпой? Из-за сего и Леопольду шляпу снять пришлось, так и стояли друг против друга с обнаженными главами...
- Тебе какое дело? - нахмурился Лже-Петр. - Что, государю своему указывать станешь, как себя держать? Чай, не с курфирстом каким разговоры разговаривал, а с императором. Сам знаешь, что император градус выше, чем любой король, имеет...
Но запнулся, больше Алексашке про это ничего толковать не стал. Сам же зарубку сделал в своем уме: "Надо быть осторожней. Вот уж такую-то оплошность малую, а приметил сей шельма Александр Данилыч. Глазастый он, глазастей, наверно, чем Лефорт, токмо пока молчит, если и видит что. Понятно, без меня ему не жить в Московии. Если прогоню, мало того, что лишится кормов богатых и положения - жизни лишат те, кто завидует недавнему пирожнику али конюхову сыну".
Шенберг, не знавший прежде, когда соглашался стать русским государем, как тяжко ему придется, полагавшийся лишь на необыкновенное сходство, на ум и смелость, входил в роль московского царя с трудом, точно ненавощенная суровая дратва в руках сапожника пролезает сквозь толстую свиную кожу. Лефорт ежечасно подсказывал ему - без швейцарца Шенберг не смог бы сделать ни правильного шага, ни верного слова молвить. Но в Европе, - благо, что не поспешил уехать, - ему было довольно просто. Можно было плюнуть на посольских, оставив решение всех дел Головину, Возницыну, Лефорту, а на приемах с участием высоких лиц в Нидерландах, в Англии и в Австрии он ощущал себя свободно, потому что видел даже в особах царственных родственных по крови и по воспитанию людей. Он отчего-то полагал, что если даже кто-то из них и проникнет в его тайну, то разоблачать её не станет. Только сегодня, на маскараде, вздрогнул, когда кесарь Леопольд в костюме харчевника подал ему, Шенбергу, бокал с вином, как-то странно улыбнулся и сказал почти на ухо: "Мне ведомо, что русский царь вам хорошо знаком, так выпьем же за него". Лже-Петр тогда нашелся, сказав перед тем, как пригубил вино: "Да, ваше величество, я его хорошо знаю, впрочем, как и то, что он ваш друг, а всем вашим врагам - неприятель".
И вот из-за куртины, за которой скрывались Лже-Петр и Меншиков, полыхнуло пламя, и тысячи ракет, лопаясь, заискрились в густо-синем ночном небе.
- Экселенц! - вскочил на ноги Данилыч. - Да погляди ты, как превосходно! У императора, сказывают, лучшие фейерверки во всей Европе. Ну, завертело - точно пожар! Эка, свечи римские, ракетные букеты, сиречь павелионы, павлиньи хвосты, снопы, а вот каскады, китайские колеса!
Но Лже-Петр не поднимался и не отвечал. Ему страшно было уезжать в Россию, хоть и хотелось поскорее ощутить себя не каким-то Михайловым, а русским государем, увидеть коленопреклоненных подданных, покорно стоящего перед ним главу всей православной церкви. Он стремился поскорее ощутить в своих объятиях царицу Евдокию, потому что ещё ни разу не был женат, и лишь случайные ласки, дарованные ему в походах маркитантками, продажными девицами, не остывшими ещё от любви простых драгунов или солдат, изредка тешили его длинное тело, всегда охочее до любовных забав. |