Мягко шуршал стеклоподъемник. Запах теплого асфальта, порыв ветра откуда то со стороны далекого моря. И мягкий печально-ласковый взгляд золотисто-темных знакомых глаз, похожих на смородины. Такой теплый, такой оберегающий… Она спешила к метро, махнула вслед серебристому «рено» рукой — легко, ведь прощались всего на несколько часов…
… В морге тошнотворно пахло формалином, казалось, этот запах отражался и плыл от всего: от бело-скользких кафельных стен, от легко разъезжающихся в стороны непроницаемых дверей; даже от холодно-слепящих плафонов на потолке, льющих на проходящих мимо какой то чужой, жуткий свет… То что лежало, накрытое простынями, на двух блестящих никелем каталках не могло быть ее мужем и сыном, нет… Холодное, непроницаемое, еще не покрытое синеватыми тенями, но уже чужое… Она коснулась губами золотистых пшеничных волос. Обычно легко вьющиеся на висках они были странно прямыми, жесткими. На лбу алело пятнышко похожее на родинку — след удара, лобового столкновения в громадной автопробке, искусно замаскированный гримерами… Казалось, сын безмятежно спит, раскинувшись, как и всегда, на спине. И она перекрестила его, не осознавая жеста, ведь привычно делала так, когда прощалась с ним на ночь. Машинально подняла голову вверх, но перед глазами, вместо привычных звезд и моря с кривобоким парусом на потолке, поплыли огромные слепящие лампы прозекторской.
«Нет, Господи, нет, — подумала она, — нет, это сон, я сейчас проснусь»! — и наклонилась к другому, знакомому лицу, тронула Любимого за плечо, чуть встряхнула. В ответ ни звука, только в углах рта проступили капли черной, запекшейся крови. Ей на миг показалось, что жилки на веках, такие родные, тоненькие жилки, встрепенулись, как и тень от ресниц, скрывающих золотисто-теплое вино родного взгляда… Сон не кончался. Вечный сон. Она пошатнулась… На ее локоть легла знакомо-твердая, мозолистая ладонь Жозефа Бушара.
Обернувшись, она увидела, что все его загорелое морщинистое лицо залито слезами. Они текли из-под полузакрытых век, по щекам, усам, бороде…
— Надо вести их домой… — шепнул он беззвучно, одними губами.
— Куда? — также беззвучно, но глазами, спросила она. — В Россию? Но и там давно все ушли…Там нас уже никто не ждет.
— Домой, Мадам, в Прованс. — прохрипел Жозеф Бушар, задыхаясь от рыданий. — Это — их земля. Они должны быть с нею.
— В ней, — тихо поправила она…
Они и были в ней еще несколько долгих, томительных часов спустя… Они навсегда стали — ею. Земля Прованса расступилась и приняла их тихо, без громких восклицаний и слез. Она сама не ощущала боли, только странная, гулкая пустота окружала ее. Пустота, окутавшая, как кокон. Пустота, сроди той черной, мраморной плите, что укрыла любимых твердым, неподъемным одеялом.
Туда, в землю Прованса, ушло все то, чем она дорожила, все то, что она молчаливо и тихо обожала, без чего не мыслила часа Жизни: золотистые смородины глаз, шелковистость пшеничных кудрей, заливистый мальчишеский смех, страстная нежность губ и рук, окутывающая ее по вечерам, мелодии родных голосов, таких желанных, таких привычных, озорно, тихо, нежно, спокойно-ласково окликающих ее в течении жизни…
Теперь они то и дело окликали и звали ее в снах, но она не считала сны тем, чем они были на самом деле — маревом, ибо ей казалось, что все ночное, все пригрезившееся — это явь, и она жила в этой легкой туманной яви, напитывая ею дни и утра… Она выпивала ее, как легкое, кружащее голову асти, стародавнее знакомое вино, подарившее ошеломительное чувство причастности к чему то волшебно-родному, мечтанному, осязаемо-близкому…
Но горечь реальности настигала ее, то и дело, врываясь в душу нечаянным визгом и скрежетом автомобильных тормозов, фарфорово-скользким одиночеством остывающей чашки кофе на столе. |