В конце сентября, вскоре после созыва парламента, я повстречался с ним в железнодорожном вагоне. Джордж возвращался из Шотландии, я же — из Дарема, неподалеку от которого жили мои родственники. Поток возвращающихся в Лондон еще не набрал силу — во всяком случае, когда я вошел в купе, Грейвнер сидел там один. Я составил ему компанию, и, хотя на коленях он держал Синюю книгу, а разверстая пасть портфеля скалилась на меня белоснежными бланками, в пути между нами волей-неволей завязалась беседа, в кои-то веки даже дружелюбная. Я сообразил, что дела у Джорджа не слишком блестящи, но воздерживался от расспросов, пока случайно оброненное им замечание не придало разговору такой оборот, когда отсутствие любопытства расценивается как проявление невежливости. Он дал понять, что немало обеспокоен состоянием здоровья своего доброго старого друга — леди Коксон, прикованной к постели в Клокборо; о ней он должен постоянно помнить и хлопотать, пока ее племянница задерживается в Америке.
— А, так мисс Энвой в Америке?
— Дела у ее папаши пошли кувырком. Он потерял уйму денег.
Выразив приличествующее случаю сочувствие, я не сразу, но все же решился задать вопрос:
— Надеюсь, это не воспрепятствует вашему союзу?
— Ничуть: ведь это моя профессия — одолевать препятствия. Но боюсь, придется запастись терпением: причин для задержки и без того хоть отбавляй. Леди Коксон была совсем плоха, но оправилась — и тут на тебе: подкачал мистер Энвой — его уложили на обе лопатки. Теперь, похоже, ему уже не подняться: в переплет он угодил серьезный. Леди Коксон до крайности огорчена, и болезнь ее разыгралась вовсю. Просила передать мне, что не может обойтись без Руфи. Чем я могу помочь? Мне ведь тоже приходится как-то без нее обходиться.
— Но вы же не навек расстались? — Я растянул губы в улыбке.
— С ее отцом несчастье, и она дороже ему всего на свете. Руфь пишет мне с каждой почтой, умоляя поправлять подушки ее тетушке. Как будто у меня нет других дел, которые необходимо поправить… Больная, конечно, совсем одна, не считая слуг. Родню Коксона она на порог не пускает. Вне себя от ярости, что им в наследство перепадет столько деньжищ. Вдобавок старуха явно спятила, — чистосердечно заключил Грейвнер.
Не помню, именно это обстоятельство или же что-то иное побудило меня спросить, не расположена ли престарелая леди прибегнуть к деятельным услугам миссис Солтрам.
Холодно взглянув на меня, Грейвнер осведомился, чего ради мне взбрело в голову вспомнить о миссис Солтрам. Я ответил, что, к несчастью, никогда не в состоянии о ней забыть, и, пользуясь случаем, пересказал услышанные от миссис Солтрам восторженные описания отзывчивости, каковую по отношению к ней неизменно проявляла леди Коксон. Грейвнер решительно отверг все эти измышления как насквозь лживые: по его словам, леди Коксон если и виделась с названной особой, то не более трех раз — и уж конечно же мало озабочена ее существованием. Единственным поводом для подобных россказней послужила, очевидно, участливость мисс Энвой: она, бедняжка, имела привычку расшвыривать деньги куда попало, о чем, должно быть, сейчас крепко жалеет. Вероятно, в судьбе этой многострадальной женщины (сроду не угадаешь, что именно Руфь способна находить в людях) мисс Энвой усмотрела заманчивый предлог для проявления свойственной ее натуре щедрости. Однако в случае с миссис Солтрам даже и мисс Энвой изрядно притомилась.
Грейвнер изложил мне более обстоятельно подробности финансового краха в Нью-Йорке, который причинил ему столько неприятностей; мы еще довольно много порассуждали о разных разностях, однако к тому времени, когда поезд сделал остановку в Донкастере, мне удалось выяснить только одно: о чем-то существенном Грейвнер умалчивает… В наше купе заглянул какой-то человек, при появлении которого Джордж раздраженно хмыкнул, и я догадался, что он уже вот-вот готов был выдать мне свою тайну. |