Брать запястье. Потихоньку. Враг кричать: "Итай-итай! [29] ", враг не разогнуть рука. Ты брать рокоток. Потихоньку. Враг повернуться и падать морда в грязь. Есри не падать – свой сира ромать свой рука. Не ты ромать – свой сира. Ты понять?
– Так точно, маэстро. Разрешите?
– Да. На Мза-реур.
На сей раз Мзареулов шлепнулся куда быстрее. Конечно, все вышло далеко не так «потихоньку», как у хитрого маэстро, но…
– Уже ручше. Это высокий искусство – брать чужой сира. Дерать свой. Это не торько боевой – это рюбой искусство. Рисовать. Стихи. Кабуки, Но – рицедей. Магия…
– Магия – искусство? Простите, маэстро! магия – преступление, а не искусство…
– Рисовать черовек… портрет – искусство?
– Так точно, маэстро.
– А у рюди Магомет-роши рисовать черовек – хуже нет. Изворьте дарьше.
Маэстро повернулся к другой паре, давая понять, что беседа окончена. Павел подобрал нож, встал в позицию напротив Мзареулова (теперь была его очередь нападать) – и вдруг увидел, что силач смотрит совсем в другую сторону.
Аньянич невольно взглянул туда же.
К наблюдавшему за занятием ротмистру Ковалеву бежал дежурный унтер-офицер. Козырнул наспех и что-то выпалил в один дух, неразборчивой скороговоркой. На малоподвижном лице Ковалева дернулась бровь – такое Аньянич видел впервые; а глотка у господина ротмистра была луженая, так что команду, наверное, услыхали не только на плацу:
– Рота-а-а! Боевая тревога!!!
IX. ФЕДОР СОХАЧ или ЕСЛИ СО МНОЙ ЧТО-НИБУДЬ СЛУЧИТСЯ…
Ноги их бегут ко злу, и они спешат на пролитие
невинной крови; мысли их – мысли нечестивых; опустошение
и гибель на стезях их.
Книга пророка Исаии
Минуты застыли в оцепенении.
Они сменялись одна другой незаметно, неуловимо, как в глазах кролика, загипнотизированного удавом, испуг сменяется обреченностью, обреченность – покорностью, а покорность – чем-то странным, плохо определимым, чему еще не нашлось слов в языках человеческих… да и кроличьих, наверное, тоже. Время шло; да, разумеется, оно шло, иначе и быть не может – но так ходит знаменитый марсельский мим Ноэль Лакло-младший: выбиваясь из сил, и в то же время (каламбур!) оставаясь на месте.
Сколько их, этих глупых, зачарованных минут успело растечься каплями в клепсидре ожидания: пять? десять? пожалуй, что и все двадцать.
Ничего не происходило.
Ничего.
Шум толпы не исчез, но и практически не приближался. Замер на месте – там, за холмами, где дорога разветвлялась, одним широким рукавом взмахивая на Харьков, и другим (узким, ошибкой горе-портняжки!) спускаясь мимо дач к Северскому Донцу. В трепете утра, приблизившегося вплотную, этот шум уже не казался чем-то особенным – слился, растворился в прочих звуках, одел шапку-невидимку, став привычным и оттого обманчиво-безопасным.
Федор поймал себя на странном, жгучем, будто кайенский перец, случайно оказавшийся в табакерке, желании: ему всей душой хотелось быть за холмами, рядом с шумом, в шуме. БЫТЬ ШУМОМ. Хотелось видеть, понимать; делать хоть что-нибудь! – вместо того, чтобы сидеть сиднем в саду, занимаясь одним: избегать встречаться взглядом с остальными. Собственно, в этом желании, в потаенном стремлении к действию не было ничего особо странного, принимая во внимание обстоятельства… ничего странного, за исключением пустяка. |