Изменить размер шрифта - +

    Похоже, той понравилось; похоже, тетка наглость почитала за живучесть, уважая чужое упрямство.

    – Полушалок-то скинь, бабы-девки, скинь… упаришься в хате. Вошей много?

    – Много, – тускло согласилась ты, развязывая узел под подбородком.

    – Вошей керосином, керосином!.. ин ладно, бабы-девки, больше пытать не стану. Поспеем еще, наговоримся, побранимся-помиримся… Ты гляди, парнягу моего не смущай – даром што ты старая уже, молью траченая, а в зенках-то геенна огненная, черти с вилами вприсядку скачут! У-у, мажье племя, и каторга вам мамка родная…

    Тетка замолчала. Враз, как отрезало. Уставилась на твою голову. Странно: на каторге ты привыкла, что никого твоя голова не заботит, и взгляд тетки неприятно дернул зажившую было рану. Левую часть головы покрывали каштановые, сильно битые сединой волосы; правую же наголо обрили еще позавчера, перед вечерней поверкой, и теперь кожа топорщилась серебристой щетиной.

    – Вона как, бабы-девки, – натужно булькнула тетка и вновь осеклась. – Вона как…

    Обижаться было ни к чему. Ты разучилась обижаться. Княгиня, ты совсем разучилась обижаться! – и даже это безразличное "даром што ты старая…" не слишком резануло по сердцу. Старая и есть. Четвертый десяток на самом исходе, а если судьбу на счеты костяшками кинуть, то последние лета – год за два, за три, за пять, как кому сподручнее.

    Не до парней.

    – А-а, – знакомо пробухтело от дверей, и почти сразу, тяжелым, нутряным рыком:

    – Божатушка? Телега готова, вели к купцу Ермиле идтить за кобыленкой, запрягать! Али на себе к купцову подворью оттараканить?

    Упарившийся парняга вытирал лоб ручищей и все зыркал, косился на твою удивительную голову, разделенную надзирателем-цирюльником на две неравные части.

    Парню было странно.

    – Божатушка? Велишь, али как?

    Божатушка? Слово было незнакомым. Внутри заворочался привычный уголек, попыхивая колючими искорками; в мозгу разом все заволокло дымом, едкой копотью, и когда ветер, налетев из ниоткуда, развеял мглу, смысл чужого, чуждого слова всплыл сразу, сразу и однозначно.

    Божата, божатушка – крестная мать. Жила-была сиротка Сандрильона, и была у нее злая мачеха, а еще была добрая крестная-фея… божата, значит, фея была… божатушка Сандрильоны-сиротки. Это ежели сиротку сослать по этапу в Кус-Крендель да сперва выучить по-местному – или лучше не ссылать, а сразу здесь родиться.

    Ты усмехнулась – криво, чувствуя боль в губах.

    Эх, Сандрильона-сиротка, воровка на доверии, лучше тебе здесь не рождаться… Жаба насмешливо ворочалась в груди, в гортани, подпрыгивала, приквакивала, давала о себе знать заполошным стуком сердца, пронзительной иглой в висках, молоточками в затылке. Чужое слово просто так своим не становится, а здесь, в одиночестве, только и приходится, что себя одергивать: тпру-у-у, назад! Сгоришь, дура! – не несись вскачь к обрыву, погоди!

    А когда опостылеет все, да так, что ком в горле, кол в чреве – и те за счастьишко покажутся, вот тогда и отпусти поводья. Все слова – твои, все парни – твои, все взгляды-помыслы – твои… день-два, неделя, и все погосты, какие тут есть – тоже твои!

    Да, Рашка?

    Впору молиться св. Марте, покровительнице воровского мажьего племени, о смерти тихой, безгласной… услышит ли?

    – Торбу с лопотьем волоки в сенную каморку.

Быстрый переход