Всю жизнь я тянулся к освобождению и росту. Возможно ли, что мне не удалось убежать ни от прошлого, ни от матери?
Как я завидовал своим друзьям, у которых матери были милые, умели держаться в обществе, всегда с готовностью помогали. И как странно, что эти друзья не привязаны к своим матерям — не звонят, не навещают, не видят их во сне, даже не часто думают о них. А вот мне приходится выкидывать маму из головы много раз на дню, и даже сейчас, когда ее уже десять лет нет на свете, я машинально тянусь к телефону — позвонить ей.
Ну хорошо, умом я все это понимаю. Я даже лекции читал на эту тему. Я объясняю своим пациентам, что детям, которых в детстве обижали, часто трудно отделиться от своих дисфункциональных семей, в то время как дети хороших, любящих родителей гораздо легче вырастают из семьи. В конце концов, главная задача хорошего родителя — помочь ребенку уйти из дома, верно ведь?
Я все понимаю, но не могу смириться. Я не хочу, чтобы мама навещала меня каждый день. Для меня невыносимо, что она проросла корнями мне в мозг, так что мне никак не удается выполоть ее окончательно. А самое невыносимое — что под конец жизни я вынужден спрашивать: «Я молодец, мама?»
Помню большое мягкое кресло в ее доме престарелых в Вашингтоне. Оно частично загораживало дверь в ее квартирку, а по бокам его, как стражи, стояли два стола, на которых лежали стопками книги — все, которые я когда-либо написал, некоторые и не по одному экземпляру. Больше десятка книг, да еще десятка два переводов на другие языки — стопки опасно кренились. Я часто воображал: один подземный толчок средней силы — и маму накроет лавина книг, написанных ее единственным сыном.
Когда бы я ни пришел, я заставал ее в этом кресле, с двумя-тремя моими книгами на коленях. Она их пробовала на вес, нюхала, гладила — но не читала. Она почти ослепла. Но и раньше, когда зрение ей еще не изменило, она бы в них ничего не поняла: ее единственным образованием были курсы натурализации, которые она должна была пройти, чтобы стать гражданкой США.
Я писатель. А мама не умеет читать. И все равно, чтобы найти смысл трудов всей своей жизни, я иду к маме. Как она должна мерить мои труды? По весу, по тяжести моих книг? По картинкам, по тефлоновой гладкости суперобложек, словно жирных на ощупь? Все мои неустанные исследования, вдохновение, скрупулезный поиск нужной мысли, ускользающий поворот красивой фразы — ничто из этого ей не знакомо.
Смысл жизни. Смысл моей жизни. В тех самых книгах, стопки которых кренятся у мамы на столе, содержатся многозначительные ответы на подобные вопросы. «Нам по природе свойственно искать смысл,» — писал я, «и нам приходится считаться с тем неудобным фактом, что нас забросили во вселенную, которая изначально бессмысленна.» И поэтому, объяснял я дальше, чтобы избежать отрицания всего и вся, мы вынуждены брать на себя сразу две задачи. Сначала изобрести или открыть дело, в котором для нас будет заключаться смысл жизни — достаточно надежное, чтобы нам его хватило на всю жизнь. А потом — умудриться забыть о своем изобретении и внушить себе, что дело своей жизни мы не изобрели, а открыли, что оно существует независимо от нас.
Я притворяюсь, что принимаю выбор каждого человека и не сужу его. Но втайне делю все жизненные пути на медные, серебряные и золотые. Одни люди всю жизнь движимы стремлением отомстить, восторжествовать; другие, спеленутые отчаянием, мечтают лишь о покое, одиночестве, прекращении боли; третьи посвящают всю жизнь успеху, роскоши, власти, истине; четвертые хотят переступить через себя и раствориться в чем-нибудь или ком-нибудь: возлюбленном или божестве. Есть и пятые, которые находят смысл своей жизни в служении, в самоактуализации, в творчестве.
Нам нужно искусство, сказал Ницше, чтобы не погибнуть от истины. Поэтому я считаю творчество золотым путем, поэтому я превратил всю свою жизнь, весь свой опыт, все фантазии в преющую компостную кучу, на которой время от времени пытаюсь вырастить что-нибудь новое и прекрасное. |