— Не понравилось? — огорчился Саша.
— Шербет. Только не пью днем, — объяснил Бестибай. — Жарко. Начнешь пить — до вечера к воде тянуться будешь…
Они подъехали к белоснежному — так блестел на солнце ракушечник — новому зданию больницы.
— Пока съезди поешь, — тихо сказал Халелбек, будто был не в машине, а в больничной палате, где разговаривать громко не положено.
Бестибай уже стоял на асфальте, отчужденно смотрел перед собой. Саша кивнул, проводил взглядом спутников: Бестибай шел прямо, шагал твердо, высоко вздернув голову в черном колпаке. Халелбек, ссутулившись, втянув голову в широкие плечи, плелся рядом.
«Переживает мужик, — определил Саша, и прежняя досада на Халелбека, которая, как заноза, еще сидела в нем, прошла. — И чего люди друг на друге зло срывают? Прикипелся в машине… Ни с того ни с сего: «Кизяк везешь?» Ладно. Переживем».
Когда Халелбек вышел из больницы, газик стоял на прежнем месте.
— Ты чего же… В столовую съездить хотел…
— Потом, — махнул рукой Саша. — Батя как? Что врачи сказали?
— Посмотрят. Подлечат…
— Там, значит, оставили?
— Да.
— Ух ты… Я и не попрощался. Нехорошо-то как. В какой он палате?
— В третьей. Легочное отделение.
— Ясно! Я сейчас, — и заспешил к больнице.
Через мгновенье вернулся, достал из шоферского ящичка кулек:
— Вспомнил: конфеты же есть. Леденцы! Чаю попьет. — И снова убежал.
II
Ко всему привыкает человек — потихоньку привык и Бестибай к своему новому положению. В больнице был заведен строгий порядок. Утром будила сестра, совала градусник. Потом давала лекарство, а то и два-три: порошки, таблетки, горькую воду. Называется — мыстур. Из кухни, что размещалась в деревянной пристройке, доносился запах пищи: уже была готова еда. Затем палаты обходил главный врач — пожилой человек, ненамного моложе Бестибая. Он не спеша листал бумаги в тонкой картонной папке, потом осматривал больных, задавал короткие вопросы: «Здесь болит? Нет? А здесь? Ага… Дышите… Та-а-ак, не дышите!» С Бестибаем беседовал о детях, которые у врача уже давно имели своих детей, и еще о погоде. «Жарко сегодня, — говорил он, морща белый, незагорелый лоб. — Дышать нечем. Кашель меньше стал? Нет? А вчера? Тоже нет. Угу… Попробуем еще одно средство».
Он что-то писал на узкой полоске бумаги, строго внушал сестре: «Пять раз в день. Натощак. Проследите». Уходил, шурша тугим, накрахмаленным халатом. После обхода начинались процедуры, и только перед обедом Бестибай, облегченно вздохнув, шел в другой корпус, где после операции — ему удалили часть желудка — лежал его друг и сверстник Басикара.
В молодости они оба работали на Туйебая, а во время войны, мобилизованные в трудовую армию, — на одной карагандинской шахте.
Басикара, которого Бестибай помнил рослым табунщиком, сплетенным из одних узловатых мышц и жил, превратился в ниточку — так высосала, изглодала его болезнь. Но язык у Басикары ничуть не затупился — резал как бритва.
— Совсем, видно, разленился на дармовых харчах, — встречал его Басикара, — Спишь до обеда… Не берешь в голову, что товарищ лежит камнем, ни руки, ни ноги поднять не может. Верно говорят: друг — это тень: взошло солнце — он рядом; наступила ночь — его не дозовешься.
— Не мог раньше, — оправдывался Бестибай. |