.. Кроме того, что создается впечатление, что кто-то усиленно продавливает это дело, желая во что бы то ни стало засадить тебя на нары!
И это одно перевешивает все прочее.
Так что сиди под подпиской да не дергайся — пиши объяснительные и думай на досуге, кому ты дорожку перебежал...
Через сутки Мишеля-Герхарда фон Штольца отпустили под подписку о невыезде, потому что неожиданно стало ясно, что в никаких народных артистов, а тем более в банкиров, он не стрелял, не взрывал и не травил, имея твердое алиби, которое подтвердили десять атлетически сложенных ребят в одинакового кроя пиджаках, с которыми он беспробудно пьянствовал последние полгода, отчего лиц их не мог вспомнить. Заодно выяснилось, что в Хабаровске, Салехарде и Нарьян-Маре подозреваемый отродясь не был, что старушки пропали сами по себе и нашлись тоже сами по себе, совращенные малолетки оказались молодящимися старыми девами, промышлявшими проституцией, и что водку из супермаркета никто не крал, а просто ее случайно задвинули под прилавок, где после нашли...
Что же касается зарезанного академика, то это было чистое недоразумение — просто, проходя мимо, он откликнулся на призыв о помощи, отчего был застигнут на месте чужого преступления, где оставил массу не имеющих отношения к данному делу отпечатков пальцев и улик, и был опознан принявшими его не за того свидетелями.
Мишель-Герхард фон Штольц подписал все требуемые бумаги и был отправлен восвояси думать, кому он дорожку перебежал...
Вот лежит на полу каменном, на подстилке соломенной узник — рука на перевязи, поперек лица незаживший шрам. Лежит, в тулуп кутается, в угол глядит, о жизни своей жалея. Сколь он тут — уж не упомнит, со счета дней сбившись. Раз лишь в сутки дверца железная растворяется, дабы узнику пищу передать да свечу новую. Говорить с ним служителю запрещено, отчего они будто немые все. Хлопнет дверца, да тихо вновь...
Ночью лишь веселее: выбираются из нор крысы с мышами да по узнику спящему скачут, а он их уж не гоняет, к ним привыкнув, — пусть шныряют — все ж таки души живые...
Да ведь что теперь жалеть — знал же он, на что шел, знал, что дуэли промеж дворян еще с времен Петровых запрещены и что в Артикулах воинских да в «Патенте о поединках и начинании ссор» сказано: буде учинит кто дуэль али драку на шпагах или пистолях, то дуэлянты те, равно как секунданты их и люди, случайно при том бывшие и в караул о том немедля не доложившие, подлежат наказаны быть смертной казнью, а на дуэли погибший подвешен за ноги в людном месте в назидание иным драчунам, кои жизнь свою, Государю и Отчизне принадлежащую, попусту тратят!..
Ныне нравы смягчились, а все ж таки грозит дуэлянтам позор и вечная каторга.
Все — так... Но коли бы все сызнова начать, он и тогда ничего бы в судьбе своей не переменил!.. А раз так, то и жалеть не об чем!..
Тесен каземат крепостной, будто могила, пребывает в нем узник, что не мертв еще, но и не жив уже, лежит, думы свои тяжкие думает, и все-то они про волю-вольную да судьбу его беспросветную...
Но чу... шаги!.. Стукнул засов, заскрипели петли, отворилась дверь железная, хоть до еды еще не скоро.
Кто ж там?
Стоит на пороге служитель — лампой вперед себя светит, а за ним иные фигуры угадываются, коих за светом не признать.
Посторонился надзиратель, ключами гремя, встал, лампу в руке держа. Протиснулись мимо него люди...
Да ведь то отец его Карл Фирлефанц — стоит, глядит строго, головой качает, а подле него дама, лицо которой темной вуалью сокрыто!
Откуда они?.. Али мерещится то Якову?
Но — нет, верно, то батюшка его!..
Огляделся вкруг Карл, на стены, на решетку заиндевелую, на солому гнилую, вздохнул тяжко да к надзирателю обернулся:
— Оставь-ка, голубчик, нас одних.
— Нельзя-с, никак невозможно — не положено-с! — испуганно мотает головой надзиратель. |