|
Сережа предлагает ей что-нибудь отрезать… Какую-нибудь часть тела…
— Что отрезать?! Кому отрезать?! Вы что, совсем с ума посходили от своего портвейна? С вами стало совершенно невозможно разговаривать! Вы что, не видите, как я страдаю? Я так несчастен! Ах, как я несчастен!.. А тут вы со своими дурацкими шутками…
Шварц своим тонко продуманным, выверенным нытьем отвлек меня от намерения отшлифовать ему хобот.
Короче, мой воинственный настрой куда-то подевался. Да и Шварц производил настолько жалкое впечатление, что не стоило и тратиться на упразднение этого потерявшего всяческое влияние маляра. Он был не опасен. И, более того, не интересен. А это, согласитесь, убийственный довод в пользу того, что с Семой бесповоротно покончено. И, что забавно, без моего непосредственного участия. Сглазить Сёму? Зачем? Разве что для разминки, чтобы потренироваться?.. И потом заняться другими фигурантами? Для начала Бовой…
Вообще-то не мешало было сглазить еще кое-кого… Распорядиться человеческой судьбой, позаимствовав на время эту трудоемкую обязанность у Создателя. Или — у Сатаны?.. Одного человечка — туда, другого — сюда… Ах, как это заманчиво!
А кого — туда, и кого — сюда? Задача… Презанятное это дело — по своему разумению тасовать судьбы, как колоду игральных карт…
— Послушай, Сема…
— Я весь внимание! Тебя, Сереженька, я готов слушать всегда! Слушайте все! Когда говорит Бахметьев, пушки молчат!
— Что это тебе напророчествовал Бова?
— Это не телефонный разговор… — замялся Шварц.
— Тогда напиши на салфетке…
— Ну его, к черту, этого Бову!..
— Но все же, что он тебе сказал?
Шварц пожевал губами, но промолчал.
— А что Бова мог ему сказать? — подал голос Иеронимус. — Прошла мода на Сему — вот что он ему сказал. Скончался художник Симеон Шварц. Теперь у Семы три пути. Один — это прикончить Бову, заколов его вилкой. Но Бову так легко не проткнуть, у него сала под рубашкой, что у твоего борова. Или закосить под Пикассо и стать пикассистом. Сема, хочешь быть пикассистом? А что? Открыть, так сказать, новую страницу своего многогранного творчества. У всех приличных художников были периоды. Не к ночи еще раз будь помянут, тот же Пикассо — еще в юности решил, как вы, наверно, знаете, всю предстоящую ему жизнь, — а прожил он, собака, дай Бог каждому! — условно разбить на периоды, обозначив каждый для удобства каким-либо из цветов радуги. Так у него сначала появился розовый — это когда он девушек молоденьких совращал, потом — красный, когда он перекинулся на пожилых теток, а потом и голубой — когда он обрел под старость нечеловеческую силу и дорвался наконец-то до мужиков. Если у тебя, Сема, раньше был всё больше красно-коричневый период, когда ты последовательно малевал передовиков производства, ударников коммунистического труда, деятелей партии и правительства, потом новых русских со слишком красивыми фамилиями, то следующим может стать какой-нибудь грязно-серый или черный. Кстати, чем плох черный? Будешь считаться последователем великого Малевича…
— Этот путь мне не подходит! — выкрикнул Шварц. — А третий?..
— Закопать свой талант у Кремлевской стены и повеситься. Кстати, этот вариант устроил бы всех. И твоих врагов и друзей… Только не умирай сегодня, ты еще должен расплатиться за наш портвейн…
Шварц скривился:
— Плоско, грубо… — он посмотрел на меня. |