|
Это меня так потрясло, что я несколько дней не подходил к зеркалу. Я тогда, пожалуй, впервые в жизни по-настоящему задумался о себе как о самостоятельной личности. Должен заметить, что, обозначив мою национальную принадлежность, мне никто не удосужился объяснить, что вокруг меня были просто залежи евреев, среди которых были и мой отец, и мать, и их многочисленные близкие и дальние родственники. Я был засыпан евреями, как снегом. Но я долгое время — вот же дурачок! — полагал, что во всей семье Шварцев еврей только я один, а остальные — не евреи. И это оказало влияние на всю мою последующую жизнь. Я тогда впервые познал, что такое быть одиноким… Ну вот, мы и приехали…
Шварц жил на Мясницкой. Его двухэтажная квартира, которую он получил еще в коммунистические времена, была огромна. Естественно, картины, дорогая мебель… Собственно, Шварц занимал три этажа, потому что еще один этаж был отдан под мастерскую.
— Сёма, тебе не тесно здесь, в этом бидонвиле? Я тоже хочу хибару в три этажа с мастерской, в которой бы стояли удобные диваны для совместного отдыха с прелестными натурщицами… Сема, мне сорок лет, а у меня до сих пор нет настоящей мастерской… Я работаю где и как придется.
Шварц плотоядно ухмыльнулся:
— Работать надо, друг мой! Работать! За всем этим стоят годы и годы самоотверженной работы! Я заслужил!.. Я все это нажил непосильным трудом… Вот, будешь хорошо себя вести, и у тебя будет такая же квартира… Но как ты бестактен, однако… Напросился в гости, а теперь кроешь хозяина, будто он вор какой… Знал бы ты, как долго я шел к материальному благополучию! Когда я, бедный, некрасивый еврейский юноша, удостоился первый раз доброжелательного внимания критики, — в "Вечерке" меня похвалил какой-то сострадательный журналист, обычно специализировавшийся на статьях о весеннем севе, коровах-рекордсменках, надоях и прочем сельскохозяйственном говне и временно брошенный руководством газеты на место ушедшего в отпуск штатного искусствоведа, — то со мной сделалась истерика. Я рыдал от счастья! Я подумал, что теперь мое имя узнала вся интеллигентная Москва. Ты знаешь, что он написал, этот говночист? Вот, послушай. Я помню этот опус наизусть. "Пришла страда. Страда нового художника. Имя ему Симеон Шварц. Имя, вызывающее в памяти бессмертное творение великого русского художника под названием "Грачи прилетели". Шварцы прилетели… Шварцы прилетели… В добрый путь, художник Симеон Шварц. Мы будем внимательно следить за вашим творческим полетом!" Что будешь пить? Виски? Водку?
В гостиной стоял рояль. Я посмотрел на Сёму. Он усмехнулся. Он знал о моей слабости. Обожаю хорошие инструменты. Я музыкант-любитель и, надо признать, любитель неважный. Но Равеля играю вполне сносно…
Большую комнату наполнили божественные звуки. Я из заключительной части "Отражения" с выгодой для себя выдрал несколько умопомрачительно торжественных аккордов, которые мне удалось взять без ошибок. Казалось, рояль играл сам. Без моего участия.
Как кисть, которая создала картину, где улица, женщина и мальчик под дождем…
Я закрыл глаза. Запахи уставшего за день моря и знакомых духов, переплетаясь и требовательно взывая к смутным воспоминаниям, вдруг нахлынули на меня из прошлого и окатили мягкой волной… Я отнял руки от клавиш и приблизил их к лицу. Пальцы исходили этими запахами, как ядовитый сказочный цветок исходит прельстительным и сладостным соком…
— Ушла поэтичность, — услышал я голос расчувствовавшегося Шварца. Он неслышно подкрался ко мне. В руках он держал два стакана. — Ушла поэтичность, женственность… Ушло то, что должно побуждать человека творить…
— Женственность? Какая еще, к черту, женственность? Как это понимать?
— Узнаю тебя… Ты всегда был невеждой… Ничего не читаешь… Женственность, Сереженька, надо понимать так, как об этом писал Ромен Гари. |