— Другими словами, капитулировал, — отозвалась панна Цивле, — догадываюсь, что он чувствовал, но эти несколько лет, должно быть, оказались для него своеобразными каникулами. — Да, — подтвердил я, — никогда ни до, ни после я не видел отца таким счастливым и оживленным — это были солнечные дни, настоящий праздник, компенсация за потерянные годы и иллюзии, ибо, да будет вам известно, — мне удалось пробраться в средний ряд, — в первые послевоенные годы ему пришлось довольно несладко, дедушка Кароль принадлежал к числу так называемых врагов народа и, явившись сразу после войны на завод, услышал, что лучше ему было погибнуть в своем Освенциме, потому как буржуазные инженеры больше не требуются и идет ускоренная чистка научных рядов от реакционных элементов, а когда он поинтересовался у партсекретаря, что же буржуазного тот усмотрел в его исследованиях и патентах, был арестован за провокацию, и таким образом его жизнь описала удивительный круг, потому что когда дед наконец вышел на свободу, в Мосцице ему поселиться не позволили — лишь трижды в месяц он мог навещать бабушку Марию, причем каждый раз по специальному разрешению; итак, чтобы покончить наконец с этим печальным сюжетом, скажу вам, что отец, осевший после войны в Гданьске и поступивший в здешний политехнический, когда ему приходилось заполнять в анкете пункт «происхождение», всегда очень волновался и не спал по ночам, потому что хотя указываемое им «из интеллигентов» в значительной степени и соответствовало действительности, однако хватило бы малейшего доноса какого-нибудь хунвейбина, чтобы его обвинили в замалчивании фактов, а замалчивание в те времена считалось делом весьма предосудительным, так что отец мучился бессонницей, опасаясь, как бы его не попрекнули родством с врагом народа, этим образчиком буржуазной инженерной науки в эпоху чисток. — Ну прямо как у Грабала, — засмеялась панна Цивле, — только тот был писателем в эпоху чисток, а ваш дедушка Кароль — упраздненным инженером-химиком. — Да, занятная параллель, — согласился я, вновь останавливая «фиатик» в районе Ракового базара, — особенно если учесть удивительную живучесть сей гнусной процедуры, ибо, видите ли, когда генерал Ярузельский вывел на улицы танки, я был молодым неоперившимся журналистом… — Погодите, я угадаю, — не дала мне закончить панна Цивле, — ваше место работы ликвидировали. — Вот именно, — теперь мы оба засмеялись, — и больше я к этому занятию так и не вернулся, — тут, дорогой пан Богумил, нас прервали, и я не успел поведать инструкторше, как сильно эта последняя чистка повлияла на всю мою жизнь, сколь многим я обязан генералам Барыле, Житу и Оливе, ведь это благодаря им у меня появилась пишущая машинка, вынесенная из здания «Солидарности», и благодаря им вместо того, чтобы бегать по пресс-конференциям, готовить бюллетени или любоваться, как Лех Валенса размазывает по стенке Анджея Гвязду, именно благодаря этим генералам вместо того, чтобы редактировать депеши и телексы, мне удалось написать первую книгу, печатать которую никто, правда, на мое счастье, не стал, но которая, дорогой пан Богумил, и по сей день лежит в ящике моего стола, напоминая мне порой те прекрасные мгновения, наши первые настоящие каникулы, фестиваль свободы, ветер с моря, который мы вдыхали с таким упоением и который сменился — впрочем, далеко не сразу — неизбежным политическим болотом, мукой повседневности, поэзией афер, эпикой обманов, ярмаркой тщеславия, словом, нормальной жизнью с кредитом и дебетом, однако ничего этого я панне Цивле не сказал, поскольку на Раковом базаре, где два огромных крана как раз поднимали советский танк «Т-34», ветераны Армии Людовой, гражданской милиции, отрядов дружинников-добровольцев и, наверное, десятка других родственных организаций демонстрировали свое возмущение, пытаясь помешать уничтожению памятника: махали транспарантами «Спасибо освободителям», «Нечего фальсифицировать историю», «Достоинство и правда», взбирались на гусеницы и укладывались там, мешая крановщикам подцепить танк, орали, распевали фронтовые куплеты, расстегивали, подобно эксгибиционистам, лагерные робы, а полиция реагировала сонно и формально, словно эти пожилые, полуседые господа разыгрывали хеппенинг «Ностальгия по Красной Армии», картина и в самом деле была забавная — едва с постамента стаскивали нескольких пузатых старичков и подавали крановщикам знак, что можно начинать, на гусеницы танка уже карабкались следующие, иной раз вяло и беспомощно, водители же, застрявшие в пробке, принялись один за другим сигналить, и это был потрясающий комментарий, потрясающий гомон, словно дело происходило во время футбольного матча, хотя должен вам сказать, дорогой пан Богумил, разобраться, на чьей же стороне моторизованные болельщики, что им не по душе или что их восхищает в этом спектакле, было не так-то просто, вы ведь прекрасно знаете, что в моей стране бунтарей, столицу которой сровняли с землей, как и на вашей родине компромиссов, столица которой — одно из семи чудес света, так вот, в обоих этих случаях и пространствах абсолютное большинство граждан не подвергалось классовой чистке, ибо никогда не ездило, подобно вашему отчиму Францину, на чудесном «БМВ», не сидело, подобно моему дедушке, за рулем «мерседеса», не владело акциями пивоваренного или химического завода, словом, не всегда и не все они чувствовали себя неуютно в мифическом революционном отечестве, на митингах, демонстрациях и парадах; и, глядя на этих жалких ветеранов, которых наконец вытеснили в угол сквера, я подумал о той фразе Паскаля, где он говорит о неравенстве, его неизбежности и необходимости, хотя как только мы с ним миримся, начинается невиданная эксплуатация, и, быть может, именно поэтому, дорогой пан Богумил, советский танк, уравнявший всё и вся, представлял для этих ископаемых не столько символ их утраченной власти, сколько знак утопии, в которую они по-прежнему верили, и, возможно, поэтому многие из раздававшихся у Ракового базара гудков звучали неоднозначно и нерешительно. |