Изменить размер шрифта - +

— Аита! Аита! — вдруг произнесла она громко, в наступившем молчаньи, когда все занялись яйцами, и засмеялась странным для ее толщины, тоненьким смехом: точно зазвенела жаба серебряной трелью.

Айя взглянул на нее и понял, что надо делать. Начал рассказывать о хорошенькой Аите, жене одного из царских вельмож, изменявшей мужу, под самым носом его, так смело и ловко, что всем это было известно, кроме него.

— Поела, обтерла рот и говорит: «Я ничего дурного не сделала!» — заключил Айя рассказ.

— Как? Как? — засмеялся царь. — «Поела, обтерла рот…» — несколько раз начинал он и все не мог кончить от смеха.

— Обтерла рот и говорит: «Я ничего дурного не сделала!» — повторил Айя.

— А еще как ты говоришь? «Нечего плакать…» — опять начал царь и не кончил.

— Нечего плакать над прокисшим молоком! — кончил Айя.

Тута был спасен: Руру забыли.

В это время Дио шепталась со страженачальником Маху.

— А что, если не придет? — спросила она.

— Придет непременно, — ответил Маху. — Сколько у тебя спрятано?

— Триста.

— Хватит.

— Не сказать ли царю?

— Боже тебя сохрани! Если только узнает, все пропало, ничему не поверит. Надо обличить негодяя… А вот и он!

Вошел Мерира. У Туты потемнело в глазах.

— Он, он, наконец-то! — воскликнул царь, вставая навстречу Мерире.

Усадил его рядом с царицей и начал расспрашивать о здоровьи. Мерира отвечал спокойно, почти шутливо. Но когда нубиянка поднесла ему благовонную чашечку, он оттолкнул ее и брезгливо поморщился.

Девочки-певицы и игральщицы на лютнях, флейтах, бубнах и систрах уселись на полу, в кружок. Посредине стала Мируит, ученица Пентаура, привезенная Дио из Фив. Смугло-янтарное тело ее сквозило сквозь льющиеся складки прозрачного льна. Крошечным казалось под огромною шапкою тускло-черных, напудренных синей пудрой, волос личико некрасивое, прелестное и опасное, как змеиная мордочка.

Девочки заиграли, запели:

Мируит плясала «пляску чрева». Верхняя часть тела оставалась неподвижной, а нижняя — быстро-быстро двигалась, все на одном и том же месте. Голова закинулась, губы открылись, глаза потемнели — умерли, а тонкий стан извивался, как жало змеи; чрево подымалось, опускалось, и узкие, детские бедра двигались все тише, тише, как бы удлиняя миг последних содроганий. Если бы и вправду, на глазах у всех, она делала то, что изображала пляска, это не было бы так невинно-бесстыдно.

Женщины опустили глаза, а мужчины улыбались, отбивая ладошами лад. И девочки пели:

Когда Мируит кончила пляску, хор слепцов, тех самых, что пели на празднике Солнца, вошел в палату. Сели на пол и запели под звуки арфы:

Песнь умолкла, и свежее повеяло веянье ночи из черно зиявших между столпами провалов; ниже склонились огни, все в одну сторону, как будто вошел в палату кто-то невидимый.

— Хороша песенка? — спросил Заакера.

— Нет, царевич, не хороша, — ответил Пангезий, человек без возраста, похожий на скопца, второй великий жрец Атона, начальник царских сыщиков, кроткий изувер, «святой дурак», по слову Айи.

— Чем же нехороша?

— Тем, что безбожна. Если в ней правда, тщетна вера наша.

— Я бы тебе ответил, мой друг, если бы пристойно было говорить невеждам перед лицом мудрого.

— Говори, Заакера, — сказал царь. — Я люблю тебя слушать. Ты говоришь, что многие думают, но не говорят, а мне и горькая правда любезнее лжи.

Быстрый переход