|
Остались только сила и жесткость, восхваляемые нацией, и топот кованых сапог по мостовой: «Зиг хайль! Зиг хайль!»
Все изменилось — армии фюрера перевернули мир. Теперь он — хозяин жизни, а она, герцогиня — узница концентрационного лагеря…
«Когда-то я была богата, а теперь бедна», — так она сказала ему. Скорцени прошелся по комнате, потом, вернувшись к столу, перелистал материалы дела: донос одного из шпиков СД в Берлинском университете, похоже, научного оппонента, протоколы обыска и допросов… Стандартные вопросы, ничего не значащие ответы: не помню, не знаю, не встречались — сплошная формальность, за которой не разглядишь человека. А вот и фотография. Наверное, с нее французский художник Серт писал свой знаменитый портрет «новой Марианны».
Только взглянул — и последние сомнения растаяли как сигаретный дым. «Марианна мировой войны» в солдатской гимнастерке, с «Medaille militaire» на груди, улыбалась неуловимой улыбкой Джоконды… Темные волосы ее вились по плечам, светлые глаза еще не знали горечи разочарований и потерь.
Он бросился в кресло, стараясь укротить взбунтовавшиеся чувства. В памяти снова всплыло бледное,изможденное лицо узницы, очерченные болезненной синевой глаза, тонкие дрожащие руки, листья черного «тюльпана», осыпавшиеся на снегу… Стоп. Почему на снегу? Это уже просто наваждение. Не на снегу, а на полу.
Скорцени подошел к бару и открыв его, достал рюмку. Плеснул в нее коньяк. Вопреки обыкновению выпил залпом, даже не почувствовав вкуса. Потом снова закурил сигарету. Что они сделали с ней, когда он уехал? Жива ли она еще? Ведь он намекнул Габелю, чтоб обращались осторожнее… Но Габель — это Габель. Он вполне мог и не понять, про что ему говорят…
«Когда-нибудь она будет моей…»— в мальчишеской запальчивости выкрикнул он Понтеру почти что десять лет назад. Сказал и забыл… Сам забыл. А теперь… Вот, кажется, и пробил час… Нет, конечно же, не влюбиться в нее, об этом не может быть и речи. Это даже смешно для него — влюбиться. Когда он дал присягу, с сантиментами было покончено навсегда. Но что-то он должен сделать теперь. Тем более что помочь ей — вполне в его власти ныне. Кто, если не он?
«— Как Ваше имя? — спросил он у нее.
— Маренн…»
Маренн, Мари…
— Господин оберштурмбаннфюрер, фрейлейн фон Блюхер на проводе…
— Что? — голос Рауха прервал его размышления.
— Анна фон Блюхер, герр оберштурмбаннфюрер…
— Не соединяй меня, Фриц, — поморщился Скорцени. — Скажи, что меня нет. И очень долго не будет.
Потом взглянув на адъютанта, с трудом скрывавшего удивление, попросил: — Оставь меня сейчас. Не соединяй ни с кем, кроме Шелленберга или Науйокса, и, разумеется, выше. Мне нужно побыть одному.
— Слушаюсь.
Дверь в приемную закрылась — Раух ушел. Сквозь сигаретный дым в глухой ночи десятилетней давности он снова и снова видел ее глаза того неуловимо-непостоянного, как морская рябь, цвета, который у нее на родине, в Южной Франции, моряки Марселя называют поэтичным словом «turquoise». Как помочь ей? Как вырвать ее у Мюллера?
Оберштурмбаннфюрер внимательно перечитал дело. Издерганный текучкой, следователь районного отделения гестапо, видимо, не хотел да и не имел времени досконально вникать в положение дел. На скорую руку он отработал донос и, не обнаружив прямых подтверждений виновности арестованной, воспользовался косвенным предлогом, так называемым «свидетельством доверенных лиц», а попросту — клеветой, и после нескольких ничего не прояснивших допросов, чтобы закрыть дело, добросовестно написал определение: «интернировать в лагерь до выяснения». |