Изменить размер шрифта - +
Словно с каждым днем, приближавшим меня к избранному четвергу, я делался все более неизлечимо больным.

Пить чай с туманом за окном — в этом было что-то от дорогой скандинавской лечебницы для неизлечимо больных, или это как-то Бергман прорезался в ассоциациях.

Снег в этом году выпадет без меня.

А вдруг именно грядущая зима будет бесснежной, а я этого не увижу?

Не велика потеря, впрочем. Это только сэкономит городу бюджет, обычно затрачиваемый на уборку снега.

Мысли мелочились в моей голове. Ничего высокого, ничего истинно философского. Словно и сам я всегда был мелким, неглубоким человеком. И теперь уж вправду единственное, что могло меня возвысить если уж не в моих собственных глазах, то в чужих, это насильственная смерть. Звучит глуповато. Видимо хороший сон и мирное пробуждение с последующим созерцанием первобытно чистого тумана пробуждают глупость или же про крайней мере вызывают банальнейшие мысли.

Неплохо бы в последний день написать несколько писем давно забытым знакомым. Что-нибудь о планах на будущее. Это и отвлечет от мыслей о четверге, и привнесет трагизма в день пятничный.

Не допив чай, я сходил в комнату за ручкой и бумагой.

«Дорогая Таня, — писал я в Москву молодой разведенной женщине, отдыхавшей когда-то в нашей компании в Крыму, после чего мы пару раз обменялись теплыми письмами. — Извини, что долго не писал. Жизнь в последние два года потихоньку разваливалась и вот наконец развалилась окончательно. Теперь у меня нет ни работы, ни семьи. Я вышел на стартовый „ноль“ и передо мной опять все пути открыты. Молодым везде у нас дорога. О будущем начну думать через пару дней, а пока грущу о прошлом. Но грущу неискренне, а скорее из-за глубоко засевших в генах православных традиций. Даже не грущу, а скорблю. Это слово больше подходит. Думаю, что когда отскорблю, отгрущу и отплачу, то есть после девяти и сорока дней (или часов) начну собираться в Москву. Был бы очень рад увидеться, вспомнить о былом, о друзьях-товарищах. Будет время и желание — пиши. Адрес на конверте. Целую.»

Письмо написалось удивительно легко, на одном дыхании. Думал было еще с десяток накропать, пока туман и так легко пишется, но вовремя остановился.

Телефон зазвонил. Пришлось вернуться в комнату.

Звонила жена. Сухим голосом предупредила, что заедет на машине со своим коллегой, чтобы забрать свои вещи.

— А машина у коллеги красного цвета? — спросил ее я.

Она повесила трубку.

Не желая в свой последний день встречаться с женой и ее «коллегой» я быстро оделся и вышел на улицу.

Туман все еще заменял воздух. Медленно проезжали мимо по дороге осторожные машины, нащупывая путь желтыми фарами. Люди проходили мимо тоже как-то странно, возникая словно из ничего и тут же растворяясь в туманном молоке. Среда начиналась мистически, словно из этого тумана вот-вот должен был возникнуть другой, новый мир, в котором всем будет хорошо, и куда смогут уйти все те, кто не прижился и не устроился в старом мире.

Я брел в сторону центра. Хотелось пройти как можно более долгий путь в тумане. Дойти до Подола, до Братской. Может и не было никакого смысла в этом, но, помня Челюскинцев и время героев, и живя в этом, совершенно противоположном времени, хотелось иногда совершать невидимые другими имитации нормальной героической жизни. И вот в последнюю среду своей жизни я шел в тумане из одного конца города в другой. Шел, чтобы дойти и взять в награду за переход чашечку кофе. Тоже одну из своих последних.

Переход длился два часа с лишним. И, честно говоря, уже зайдя в кафе и подойдя к стойке, я не почувствовал никакого торжества момента. Движение в тумане лишает человека ощущения пространства, а значит лишает его и возможности оценить пройденный путь. Так оно и было.

Тусклый свет горел в кафе, а на улице было серо.

Быстрый переход