|
Мрачные склепы отбрасывали на белый снег размытые чёрные тени. Я подумала, что пунктир протоптанной тропки напоминает путеводную нить, которая не даёт путнику заблудиться в сумраке стылого ленинградского декабря. Поёжившись в тонкой шинели, я увидела, как последний луч солнца вспыхнул и заиграл на медном хитоне фигуры Спасителя у могилы генеральши Вершининой.
На пятачке у надгробия снова стояли люди, и их общность дарила особенное чувство сопричастности к чему-то нужному и важному. Пожилой мужчина в ватнике, раскрыв молитвенник, нараспев читал по-старославянски. Две старушки прилаживали к постаменту пышные бархатные розы. Высокая женщина в платке стояла неподвижно и скорбно, как будто её саму отлили из бронзы. Мне казалось очень важным, чтобы мама с бабушкой увидели меня в эту минуту. Я подошла вплотную к постаменту, сняла варежку и коснулась ладонью ледяного гранита.
– Мамуля, бабуся, я помню о вас и люблю. Спите спокойно, мои дорогие, у меня всё хорошо.
Мы стесняемся выразить вслух затаённое на сердце, но здесь, рядом с фигурой Спасителя, слова любви произнеслись сами собой, с верой, что именно с этого места они будут услышаны там, на небесах, в холодном безмолвии нарождающейся ночи.
Старушки с розами перекрестились и ушли. Коренастая девушка с заплаканными глазами встала на колени прямо в снег и покаянно опустила голову. Я услышала негромкой шёпот:
– Господи, прости. Не ведала, что творила.
Поклонившись, я повернулась, чтобы уйти, как вдруг та женщина, что стояла неподвижно, широко шагнула в мою сторону.
– Тоня?
Я остановилась и всмотрелась в её лицо с тёмными кругами под глазницами и глубокими морщинами вокруг рта. Тоней меня называли только близкие, но эту женщину я определённо не знала, хотя блокада порой меняла людей до неузнаваемости. Её губы шевельнулись в бледном подобии улыбки:
– Не узнаёшь? Верно. Меня трудно узнать. Я мама Лены Воронцовой.
В моих мыслях пронеслись воспоминания о самой красивой девочке нашего класса, умнице и отличнице. Когда Лена шла по коридору, под её взглядом краснели даже отъявленные хулиганы, а все окрестные мальчишки мечтали нести её портфель или сделать любую глупость, лишь бы увидеть взмах густых ресниц, окружавших глаза-звёзды.
Кажется, маму Лены звали Серафима Яковлевна. Однажды я приходила к ним домой, и Серафима Яковлевна угощала меня компотом из сухофруктов и овсяным печеньем. В последнем классе семья Лены переехала на Охту, и больше мы не виделись.
Я подошла:
– Здравствуйте, Серафима Яковлевна. Теперь узнала. Не обижайтесь, война нас всех поменяла.
– Твоя правда, Тоня.
Она оперлась на мою руку, и мы медленно пошли по дорожке. Она то и дело спотыкалась. Я понимала, что надо спросить про Лену, но судя по почерневшему от горя лицу мамы, ответ угадывался без слов.
– Тоня, помнишь, как Леночка потеряла в грязи калошу и вы пытались её достать? – вдруг спросила Серафима Яковлевна.
– Конечно, помню. Мы тогда перепачкались, как две свинюшки, и маме пришлось ночью стирать моё пальто и штопать чулки на коленках. Мне тогда здорово влетело.
– А я Лену не ругала. – Голос Серафимы Яковлевны звучал безжизненно. – Я её никогда не ругала. И сейчас не ругаю. Бесполезно.
Я захлебнулась холодным воздухом:
– Так Лена жива?
– Жива. Но знаешь, иногда я думаю, что лучше бы умерла.
* * *
Пока мы с Серафимой Яковлевной дошли до трамвайной остановки, совсем стемнело. Кутаясь в воротники, редкие прохожие тенями проходили мимо. Остановка освещалась единственным фонарём, и свет выхватывал стальные нити рельс и часть здания на противоположной стороне улицы.
Чтобы задать вопрос, мне пришлось собраться с духом:
– Что случилось с Леной? Я могу помочь?
– Никто не может помочь. |