И, выпив коктейль, принимался жаловаться на то, какая же это дрянь по сравнению с тем, что смешивают в Сингапуре или Лос-Анджелесе, или в каком другом месте, где — Мона-то знала — он никогда не бывал.
Бурбон здесь был странноватый, с непонятной кислинкой, но, в общем-то, неплохой — если его проглотить. Она сообщила об этом бармену, а тот в свою очередь спросил у нее, где она обычно пьет бурбон. Она сказала, что в Кливленде, и он кивнул. У них там это этил плюс какое-то дерьмо, которое должно давать вкус бурбона, сказал он. Когда бармен отсчитывал сдачу, Мона решила, что этот их бурбон в Муравейнике — дороговатое удовольствие. Однако дело он свое делал — трясучку снимал, так что она проглотила остатки и принялась за пиво.
Ланетта любила бары, но сама никогда не пила — только «коку» или что-нибудь легкое. Мона навсегда запомнила тот день, когда она приняла два кристалла подряд — двойной удар, как сказала Ланетта — и услышала голос в собственной черепушке. Голос звучал так ясно, будто кто-то в комнате говорил: «Это происходит так быстро, что остается на месте». И Ланетта, которая часом раньше распустила спичечную головку мемфисской «черноты» в чашке китайского чая, тоже дохнула «магика», и они пошли гулять. Бродили вдвоем по дождливым улицам в совершенной гармонии, когда нет нужды о чем-либо говорить (так это казалось Моне). Тот голос был прав: ни шума по пустякам, ни спешки, никаких психов с перекошенными лицами — просто такое ощущение, будто что-то — может быть, сама Мона — расширяется из тихого неподвижного центра. И они нашли парк, где ровные плоские газоны усеивали серебристые лужи, и они с Ланеттой исходили там все дорожки. У Моны было даже название для этого воспоминания: «Серебряные тропы».
А какое-то время спустя Ланетта просто исчезла, никто ее больше не видел. Одни говорили, что она отправилась в Калифорнию, другие трепались про Японию, а третьи — что она откинулась от передозняка. Эдди это называл «нырнуть всухую», но вот уж об этом Моне думать совершенно не хотелось. А потому она выпрямилась, оглянулась по сторонам и — да, это классное место, достаточно маленькое, чтобы выглядеть переполненным, но иногда это и хорошо. Здесь были те, кого Эдди называл богемой. Люди с деньгами, но одевающиеся так, будто их не имеют, если не считать того, что одежда на них отлично сидит и с первого взгляда ясно, что куплена-то она новой.
За баром стоял телевизор — над всей этой батареей бутылок, — и тут Мона увидела в нем Энджи. Та что-то говорила, глядя прямо в камеру, но бармен, очевидно, выкрутил звук, так что за гулом голосов было не разобрать, что она там говорит. Потом съемка пошла сверху, камера уставилась вниз на цепочку домов, примостившихся на самом краю пляжа, и тут вернулась Энджи. Она смеялась, встряхивала гривой волос, дарила камере свою знаменитую полупечальную улыбку.
— Эй, — окликнула Мона бармена, — вон там — Энджи.
— Кто?
— Энджи, — повторила Мона, указывая на экран.
— Ага, — протянул тот, — она торчала на какой-то модельной дряни, но решила соскочить, поэтому поехала в Южную Америку или еще куда-то заплатить пару лимонов, чтобы ее почистили.
— Да не может она торчать!
Бармен равнодушно поглядел на нее:
— Тем не менее.
— Но как она могла даже начать? Я хочу сказать, она ведь Энджи, так?
— Как сказать...
— Но поглядите на нее, — запротестовала Мона, — она так хорошо выглядит...
Но Энджи уже исчезла, ее сменил чернокожий теннисист.
— Так ты думала, это она? Это — говорящая голова.
— Голова?
— Что-то вроде куклы, — сказал голос позади нее. |