— Но Жако?
— Он нашел в труппе своих знакомцев и решил попировать так, чтобы небу стало жарко.
— И он до сих пор еще не пришел?
— Нет!
— Недурное поведение, нечего сказать; а еще жених!
Колибри беззаботно махнула рукой, как бы говоря: «Ба, я не беспокоюсь; он скоро придет».
Она села за стол и стала с жадностью волчонка уплетать завтрак.
Можно было бы подумать, что это помещение на первом этаже отеля, выходящего на Avenue de l’Opera, эта обстановка стеснят дочь Черного Орла и заставят ее чувствовать себя неловко.
Ничуть не бывало!
Колибри чувствовала себя как дома. Она быстро сориентировалась и через восемь дней после приезда знала Париж лучше, чем провинциалы после шестимесячного пребывания. Зато она относилась крайне отрицательно к некоторым требованиям культурной жизни, например, и слышать не хотела о ботинках, будь они на высоких или на низких каблуках.
— Но, мой дорогой дикаренок, — увещевала ее г-жа Дэрош, — не станешь же ты ходить по Парижу совсем босой!
— Что ж, я надену мокасины или сошью себе обувь из сукна.
При виде перчаток, этих глупых, длинных до плеч перчаток, она не могла удержаться от смеха.
— Моя красная кожа и твоя белая намного лучше шкуры животного, которой покрывают себе руки, — говорила она подруге.
Не мирилась она и с европейской прической, а заплетала волосы в две косы — по-индейски.
Наряд ее удивительно гармонировал с большими бархатными глазами, ртом цвета спелого граната, бронзовой кожей и правильными, тонкими и изящными чертами лица.
Костюм ее, сочетавший множество ярких цветов, без сомнения, придал бы всякой другой женщине вид попугая; ей же он сообщал какую-то особенную прелесть.
Колибри, как и все «первобытные» люди, питала к театру и любым зрелищам пристрастие, граничащее с безумием. Балов и приемных вечеров она, наоборот, терпеть не могла: они казались ей смертельно скучными, и она чувствовала себя на них не на месте. Поэтому она накануне отказалась сопровождать Элизу на бал, а предпочла пойти с Жако на велодром посмотреть труппу «Буффало-Билль».
Колибри стала передавать друзьям свои впечатления, но тотчас же замолкла, заметив, что Дэрош чем-то сильно озабочен.
Колибри обняла обеими руками его голову и тоном маленького капризного ребенка спросила его:
— Что с тобой, скажи, папа Дэрош?..
— Я хочу рассказать Элизе нечто такое, о чем одно воспоминание может истерзать душу.
— Так я уйду к себе, — сказала Колибри, став сразу серьезной.
— Нет, дитя мое, останься с нами; ты равноправный член нашей семьи, мы любим тебя как родную. Ты должна знать все, как и Элиза.
Он поднялся со стула, посмотрел, нет ли кого-нибудь в соседних комнатах, и начал, обратившись к дочери:
— Моя дорогая, ты услышишь нечто ужасное, нечто такое, что заставит болезненно сжиматься твое нежное сердце, но ты должна это знать.
Он был страшно бледен. Руки его дрожали от волнения, и голос до того изменился, что стал неузнаваем.
— Это было, — начал он, — в 1871 году, в момент агонии Парижской коммуны. Версальская армия за несколько дней до того ворвалась в Париж, и началась Кровавая неделя. Репрессии достигли чудовищных масштабов. Достаточно было доноса, подозрения, неправильно истолкованного жеста, чтобы повести вас на расстрел. Убивали не только тех, кого находили с оружием в руках, тщательно разыскивали и предавали смерти всякого, кого иногда справедливо, а часто и ошибочно считали участником восстания. Нас было два брата. Тогда мне было двадцать семь лет, а моему дорогому Луи — двадцать пять. |