Телефон-автомат глотал монеты одну за другой, как больной спасительные пилюли. Наконец удалось дозвониться. Он попросил позвать к телефону Юрасову.
Мужской голос ответил:
— Леокадия Алексеевна на уроке. Кто спрашивает?
Куприянов положил трубку, через час снова позвонил. На этот раз Леокадия подошла к телефону.
— Слушаю вас…
— Лешенька, это я… Нам необходимо встретиться…
Она замерла на дальнем конце провода, наконец произнесла:
— Хорошо.
— Когда? Где?
Снова молчание. Видно, кто-то рядом мешал ей ответить. Куприянов спросил:
— Ты когда освобождаешься сегодня?
— В начале одиннадцатого, когда уложу детей спать.
— В половине одиннадцатого я буду ждать у почтамта.
— Хорошо…
Встретиться надо, встретиться необходимо. Он ей скажет: «Давай вместе уедем».
…Остаток дня прошел у Куприянова в напряженной работе — принимал больных. У тридцатитрехлетнего мужчины оказался рак легкого: вот отчаянное и непоправимое горе!
У работницы с химкомбината врачи предполагали язву двенадцатиперстной кишки, но он успокоил женщину, установив, что это спайки.
Потом навалились, по обыкновению, дела административные.
Сегодня он делал все с охотой — энергично шутил, его давно не видели таким. И все вокруг тоже повеселели, и работа как-то удивительно ладилась.
Он пришел к почтамту в начале одиннадцатого, стал в тени колонны. Минут через десять появилась Леокадия. Боже мой — одни глаза остались.
— Лешенька, наконец-то!
— Пойдем куда-нибудь…
Они торопливо перешли освещенную улицу и очутились в темном парке.
Куприянов, чтобы не расстраивать ее, не стал рассказывать ни о разговоре с Тирадой, ни о тягостной сцене с сыном. Зато подробно передал беседу с Углевым и особенно его последние слова.
— Он честный человек, не ханжа. И я уверен — таких много.
— Но я не хочу, чтобы из-за меня страдал ты.
— Да кто меня тронет! — воинственно воскликнул он. — Что я — донжуан какой-нибудь? Я не хочу прятаться вот так, по темным закоулкам.
Алексей губами прикоснулся к ее глазам, почувствовал на них слезы.
— Ну что ты, сердце мое львиное, что ты?
Леокадия прислонилась к его груди. Плечи ее вздрогнули.
— Оно совсем не львиное… Нет больше сил… Папа получил анонимку, что я — распутница. Свалился… Брат и соседка около него… Он молчит, но так на меня смотрит… Я больше не могу…
Лешка, как маленькая девочка, всхлипывая, бормотала:
— Каждый день подхожу к вывешенной в учительской галете и смотрю: нет ли статьи этого пакостника Генирозова?
— Ну, ты наивный человек! Кто же ее напечатает, не проверив? Слушай, Лё, вот папа выздоровеет — и мы сядем с тобой рядом, расстелем карту страны, ты закроешь мне глаза ладошкой, а я карандашом ткну в карту… И мы поедем туда, куда покажет карандаш. Ладно?
Она притихла, видно представляя и эту карту и карандаш-вещун. Тяжко вздохнула:
— Но разве могу я увезти тебя от Володи, от полюбивших тебя здесь, в Пятиморске, людей? Ты должен возвратиться домой…
— Но это невозможно! Ты понимаешь — невозможно!!
— Это я, я внесла смуту в твою жизнь.
— Неправда!
— Нет, правда…
Слава, бесчестие имеют свои масштабы и свою глубину. Одна слава у киноактера, которого знают в любом уголке страны, другая у любителя-артиста районного масштаба. |