Заметила ли она его? Он, во всяком случае, притворился, что не увидел. Вот уже месяца два, как они не встречаются. Может быть, это и к лучшему. Он к ней относился нежно, был влюблен, но, когда узнал, что может быть ребенок, все обрело иной смысл и окраску. Ему неприятно стало, даже если она брала его под руку, словно показывая всем, что он ее собственность; раздражало, когда она покорно заглядывала ему в глаза. Он вовсе не собирался так рано закабалять себя, взваливать непосильную обузу и если говорил Вере о возможности брака, то только предположительно.
Обзавестись семьей и довольствоваться положением паркетчика — благодарю покорно! Это совсем не то, к чему он стремится в жизни. Тогда прощай призвание художника! Гойя семьи не имел, Крамского она затянула в болото вечных невзгод и долгов. Талант имеет право на особую жизнь, чуждую тривиальностей, потому что ему дозволено больше, чем другим.
Именно поэтому Анатолий твердо и холодно сказал Вере, когда они однажды зимой гуляли в дальней аллее парка:
— И не думай. Сейчас не время.
Но Вера вдруг с несвойственной ей резкостью выкрикнула:
— Значит, хочешь убить его?
Пустые, громкие и ненужные слова. Мелодрама. Стараясь смягчить ответ, но и боясь утратить твердость своих позиций, он успокаивающе сказал:
— Мы еще успеем. А сейчас я не согласен. Ни в коем случае. Запомни.
— Ты хочешь, чтобы я навсегда превратилась в калеку? — со слезами на — глазах спросила она. — Ребенок мой и будет жить!
Повернулась и побежала из парка напрямик, через сугробы. Ему стало жаль ее, но он не разрешил этому чувству взять верх.
Пусть делает как знает. Он предупредил и снимает с себя ответственность. Надо только твердо стоять на своем. Мог ли он предполагать, что такая приятная поездка в прошлом году на теплоходе закончится так прозаично? Пожалуй, лучше всего завтра же уехать отсюда. Пожить с родителями. А Вера, поняв, что теряет его, сделает нужные выводы. И тогда, возможно, он возвратится снова. Правду сказать, он к ней очень привязался.
…Этот плюгавенький Панарин, кажется, что-то говорит. Они останавливаются возле спортивного зала речников.
— Здесь мы расстаемся, — объявляет Стась Анатолию.
Иржанов снисходительно усмехается:
— Так сказать, на развилке.
Он идет дальше, выбирая кочки и проталины посуше, старательно прыгая через лужи, настраиваясь на игривый лад.
Вчера он показывал Анжеле рисунки из своего альбома. Когда она склонилась над альбомом, Анатолий почувствовал запах ее волос, запах согретого солнцем сена.
Черт возьми, вечно увлекаться — в этом источник вдохновения. Вот бы нарисовать Анжелу летом в купальном костюме у моря! А море сделать синим, смеющимся… И золотой прибой волос…
Потап исподлобья смотрит вслед Иржанову.
— Узкая кость, — цедит он, — рабочим классом никогда не станет.
— Не обязательно всем быть рабочим классом, — неожиданно заступается за Анатолия Стась.
Потап пренебрежительно сплевывает.
— А Веру жаль! — вдруг с сожалением говорит Стась.
Да, Веру было жаль. Не так давно Стась и Лешка разговаривали с Анатолием.
— Таланту надо много прощать, — заметил он, словно и не себя имел в виду.
Лешка взвилась ракетой.
— Значит, выдать вам, «талантам», индульгенцию? Грешите, милые, вам все можно? Гляди, и одарите за это человечество шедевром! А по-моему, талант не кричит о себе: какой я особенный. Ему даже неприятны похвалы. Если настоящий. А фазанье чванство — признак ограниченности, серости человека!
Иржанов обидчиво молчал. Понял, что вся тирада в его адрес.
— Узко у тебя это все получается, — наконец сказал он Лешке, — узко и как-то в лоб. |